— Да вот…

Поручик попытался вспомнить имя городового, но, в отличие от Можайского, искусством запоминать не только лица сослуживцев, но и фамилии с именами каждого из них, он еще не овладел. Однако само усилие вспомнить было настолько искренним и настолько бесхитростно-явной тенью легло на его лицо, что городовой, оценив, пусть и безрезультатное, намерение, добродушно усмехнулся, тут же, впрочем, стерев улыбку с губ или, что более точно, поглубже спрятав ее в усы.

— Городовой первого разряда Малышев, вашбродь! Иван.

— Конечно! — Николай Вячеславович непроизвольно хлопнул себя по лбу, едва не сбив наземь свою мерлушковую шапку. И этот — тоже искренний в своей внезапности — жест, похоже, также был оценен городовым по достоинству. Во всяком случае, в его глазах заплясал бесноватый огонек удовольствия. — Конечно! Иван Дмитрич! Где же моя голова! Ведь это вас на Рождество второй медалью «За беспорочную службу» наградили.

— Так точно, вашбродь! — Малышев похлопал себя по груди, очевидно, имея в виду, что медали — там, под шинелью. — Так чем же могу служить?

Николай Вячеславович вздохнул, опять переметнув взгляд с остановки конки на проспект и обратно:

— В Адресный стол мне надо, да никак не могу решить…

— Конку не рекомендую, вашбродь. — Малышев проследил за взглядом поручика. — Ходит сегодня плохо, пути не чищены, вагоны переполнены. Намаетесь. Только извозчик. Поймать?

— Да вот… — Николай Вячеславович покраснел.

Бесноватые огоньки в глазах городового затанцевали в ускоренном темпе; усы встопорщились, словно сдержать улыбку на этот раз стоило Малышеву куда более серьезных усилий.

— Не извольте беспокоиться, вашбродь: довезет в лучшем виде! Ступайте за мной!

— Но…

И тут городовой подмигнул поручику с таким веселым лукавством, что тот на мгновение опешил, а потом и сам заулыбался.

Перейдя от парадной на проспект, Малышев и Любимов встали на самом краю панели, причем Малышев, поднеся ко рту свисток на цепочке, выбрал момент и, одновременно с этим размахивая рукой, засвистел. Из потока разномастных экипажей, саней, телег и прочего транспорта покорно вынырнула и подкатила к полицейским пролетка, на козлах которой сидел недовольного вида бородатый мужик с металлическим жетоном на тулупе.

Малышев — с видом, как по мановению волшебной палочки переменившимся на хамовато-высокомерный — уже шагнул было к извозчику, но внезапно его и поручика кто-то обхватил сзади, да так, что оба, оборачиваясь, невольно подскочили, словно застигнутые на месте преступления. Впрочем, говоря строго, так оно и было, и оба это прекрасно понимали.

— Чем это вы тут занимаетесь, мои дорогие?

— Тьфу! — городовой в сердцах сплюнул. — Шутки у вас, ваше благородие!

— Никита Аристархович!

Поручик в изумлении уставился на Сушкина: нарядного, румяного, разбитного и какого-то делано-суетливого. Первое, что тут же, при взгляде на репортера — а это был действительно он, и городовой его тоже моментально узнал, — приходило на ум — это тщательно маскируемое смущение или понимание того, что и сам вытворяешь что-то негожее.

— Иван, голубчик, сделайте милость, — Сушкин совершенно открыто, на глазах у всех, включая и покорно ожидавшего извозчика, вручил городовому несколько рублевых бумажек, — как сменитесь с дежурства, занесите Маргарите Львовне, должен я ей, обещался, да вот со временем никак не выходит: что ни день, то кручусь, верчусь, как белка в колесе плашки перебираю!

— Конечно, ваше благородие, отчего не занести? Занесу, не сомневайтесь!

Малышев, сунув банкноты в карман, отошел в сторону. Никакой Маргариты Львовны, которой бы Сушкин должен был денег, он, разумеется, и знать не знал, а потому справедливо решил, что репортер просто дал ему взятку, и что взятка эта — за возможность остаться с поручиком наедине.

— Ну же, Николай Вячеславович, — Сушкин подтолкнул поручика к пролетке, — садитесь и едем. Эй!

Извозчик, увидев, что нарядно одетый господин и ему протягивает деньги, повеселел.

— В Адресный стол. За быстроту приплачу. Пошел, пошел!

Пролетка, едва полицейский и репортер уселись, рванула вперед, затем — Малышев в этот момент демонстративно отвернулся, делая вид, что это как-то ускользнуло от его внимания — лихо, под брань других кучеров, развернулась через проспект и помчалась по линии в сторону Большого, а там — под смолкнувший, едва стоявший на углу городовой разглядел в пассажирах Николая Вячеславовича, свист, — с таким же немыслимым нахальством перелетела и через него и понеслась к Николаевскому мосту.

16

Вцепившись рукой — чтобы не падать все время в объятия Сушкина — в дугу поднятого кожаного верха, поручик неоднократно пытался заговорить, но всякий раз был перебиваем репортером, также, но с другой стороны, крепко державшимся за борт обезумевшей пролетки.

— Ну, не сердитесь, не сердитесь, Николай Вячеславович! Что — Можайский? Знаю я вашего князя, не первый день знаю. Не станет он головомойством заниматься. Да и к чему бы ему это? Ведь с делом-то на пару мы куда как более споро управимся!

— Но как…

— В окно, Николай Вячеславович, в окошко! Только вы вышли, я к нему: грустный, задумчивый, полный обиды…

Поручик, под очередной толчок колеса, бросил взгляд на довольное лицо Сушкина и фыркнул.

— Гляжу, а вы нерешительно так встали у парадной и тоже голову повесили. Ну, думаю, и вас идеи осенять пустились, да как пустились! Шагнете и остановитесь. Шагнете и тут же обратно! Без идеи такое невозможно: борьба сомнений, знаете ли!

Поручик буквально вытаращился на репортера:

— Борьба… что?!

— Сомнений. — Сушкин важно покивал головой. — А как же? Идея — вот она. Но тут же и сомнение! Разве не так?

Свободной рукой репортер хлопнул поручика по колену и опять — и не менее важно — кивнул головой.

— Ведь что, допустим, поручил вам Можайский? Ну?

— Юрий Михайлович сказал…

— Архив, мой дорогой, — перебил поручика Сушкин, — архив! Но какой же архив, если с адресами путаница и вообще не все еще понятно? С чем, позвольте спросить, в архив-то ехать? Идея?

— Ну…

— Идея: Адресный стол!

— Однако…

— Вот то-то и оно: однако, сомнение — наказан архив!

От этой несусветной болтовни голова поручика начала идти кругом. Он хотел было как-то оборвать Сушкина, но тот не унимался.

— И потом, — Сушкин опять похлопал поручика по колену затянутой в узкую перчатку рукой, — признайтесь, Николай Вячеславович, ну же, признайтесь: вас ведь тоже осенила мысль о неслучайном характере пожертвований?

— Ну…

— Вот! — Сушкин отнял правую руку от борта пролетки и, торжествующе тыча указательным пальцем куда-то вверх, едва не свалился на поручика при очередном толчке. Это вынудило его снова судорожно вцепиться в опору, но пыл ничуть не остудило. — Вот! И вновь — идея! Видите?

— Однако…

— Да! Однако, и сомнение: ведь это же черт знает что получается! Черт знает что…

Выражение лица Сушкина вдруг — совершенно внезапно и мгновенно — переменилось, из восторженного став строгим. И также совершенно неожиданно на поручика посмотрели глаза — не просто серьезные, а вдумчиво-печальные, и это настолько резко контрастировало с устроенным репортером балаганом, что Любимов по-настоящему растерялся. Он смотрел репортеру в глаза и не мог оторваться, ощущая, как сначала по спине побежали мурашки, а потом и вся уже кожа пошла гусиными цыпками.

Сушкин отвел взгляд и уже не весело, как давеча, а мрачно повторил:

— Черт знает что.

Поручик сглотнул.

— Я ведь, когда Можайский от меня ушел, — Сушкин говорил теперь нормальным тоном, — тоже пораскинул мозгами, если вы позволите мне это выражение. Должен признаться, критика Юрия Михайловича задела меня крепко — поначалу. Но потом… Потом словно что-то щелкнуло у меня в голове: нет, подумал я, для совпадений слишком уж много допущений получается. В жизни, конечно, всякое бывает, но все же не настолько. Можете ли вы себе представить, чтобы брошенная монета десять раз из десяти выпала гербом?