Барон и Гесс — оба с виноватыми выражениями на лицах — переглянулись.

— А в условиях рассеянного освещения?

Григорий Александрович замялся, но ответил правду:

— В таких условиях снимки хотя и получаются, но выходят существенно хуже. Не хватает контраста и, кроме того, происходит дополнительная засветка фотографической пластины.

— Пластины?

— Да. — Григорий Александрович, видимо, удовлетворившись настройкой треноги, оставил в покое установленный аппарат и повернулся на бок. — Вообще-то лучше было бы использовать пленку, тем более что формат в данном конкретном случае значения не имеет. Но тут имеется определенная сложность. Для дальнейшей, уже после съемки, работы с пленкой потребовалось бы довольно сложное увеличительное оборудование. Соорудить его — не такая уж и проблема, но руки у меня как-то до этого не доходили. Кроме того, на пластины я сам наношу светочувствительную эмульсию, что позволяет мне в каком-то смысле регулировать ее параметры. Помимо прочего, и компенсируя — отчасти, разумеется — скверные последствия неизбежной засветки и недостаток контраста.

— То есть, — Гесс, опустившись с четверенек на живот, тоже повернулся на бок, — ты все-таки сделаешь читаемые снимки?

Григорий Александрович опять на пару секунд замялся и признался:

— Читаемые, пожалуй, да. Но многое будет зависеть от почерка, которым написаны тексты. Неразборчивый даже на бумаге, на фотографиях он будет… еще хуже. Не уверен, что это я смогу исправить. Но в любом случае такие снимки будут лучше, чем те, которые получились бы при вон том, — Григорий Александрович мотнул головой, имея в виду залитую сумасшедшим светом комнату, — освещении.

Барон, как и Гесс до этого, улегшийся было на бок, снова поднялся на четвереньки и задом попятился к «выходу» из «шалаша»:

— А если я принесу фонарик?

Григорий Александрович улыбнулся:

— Тогда, если мы и свет погасим, я гарантирую отличное качество!

Барон издал какой-то нехороший утробный звук, словно поддавшись на мгновение последней волне сопротивления вмешательства в его дела, но тут же, чуть ли не сплюнув и чертыхнувшись, усмехнулся:

— Кто я такой, чтобы мешать прогрессу? Будет вам фонарик, подождите минутку. В конце концов, мы оба спортсмены, хотя и по-разному, а спортсмен спортсмена, Григорий Александрович, всегда поймет!

Барон вылез из «шалаша», встал на ноги и вышел из комнаты.

Гесс и Саевич тоже выползли, причем Григорий Александрович прихватил с собой и установленный было под покрывалом аппарат.

— Это нам тогда не понадобится.

Гесс — даже с некоторым сожалением — посмотрел на причудливое покрывало, а тут и барон вернулся, держа в обеих руках по ручному фонарику на сухих элементах. Проверив их поочередным зажиганием, он спросил:

— Приступим?

— Минутку.

Григорий Александрович вручил Гессу первый из брошенных бароном на диван гроссбухов, велел раскрыть его и отойти к стене.

— Прижми его к себе и удерживай ровно и твердо. Так, чтобы страница не дрожала.

Гесс подчинился. Григорий Александрович примерился, взглянул и так, и эдак, не поднося причем свой аппарат к глазам, а, как и Гесс гроссбух, удерживая его просто у груди, и довольно констатировал:

— Можно начинать. Тушите свет, Иван Казимирович, и вставайте с фонариком подле меня.

Барон погасил освещение. В комнате моментально воцарилась непроницаемая тьма. Что-то щелкнуло: это Григорий Александрович вставил в прорезь фотографическую пластину.

— Вспышка справа!

Барон, встав справа от Саевича, включил и тут же выключил направленный на Гесса фонарик.

— Вспышка слева!

Барон повторил «операцию», но переместившись к левой руке Саевича.

Послышались щелчок, звук мягкого падения — Григорий Александрович отбросил на диван использованную пластину — и новый щелчок: Григорий Александрович вставил в аппарат другую.

— Следующая страница!

Гесс перелистнул гроссбух и снова прижал его к груди.

— Вспышка справа!

Вспыхнул и погас фонарик.

— Вспышка слева!

Фонарик снова вспыхнул и погас…

***

В полной темноте, перемежаемой только короткими вспышками света, работа продолжалась несколько часов. Наконец, все гроссбухи были пересняты, а на диване стопками были разложены сотни фотографических пластинок.

— Ну, вот и все. Не зажигайте свет: давайте сначала всё уберем в коробки.

Началась — всё так же в темноте — возня.

— Теперь можно и зажечь.

Но свет не загорелся.

— Иван Казимирович!

Ответа не было.

— Барон!

И снова — тишина.

Гесс, практически на ощупь, добрался до входной в комнату двери и распахнул ее. Из коридора заструился электрический свет. Стал виден и комнатный выключатель. Гесс щелкнул им, и комната тут же ярко осветилась: Вадим Арнольдович и Григорий Александрович, окруженные коробками, чемоданом, баулом и прочим снаряжением, были в ней одни.

Гесс бросился в коридор.

— Господин барон!

Ответа не последовало.

Гесс прошел в кабинет, но и в нем барона не было. Тогда он побежал по коридору обратно, к двери в контору, и обнаружил ее настежь открытой. Тяжелая дверь даже не была притворена. На лестничной площадке, по-прежнему освещаемой лишь тусклым газовым рожком с калильной сеткой, тоже было пусто.

Гесс сбежал по лестнице и, выскочив из парадной на Невский, решительно ухватил прямо под руку подвернувшегося дворника. Тот, по форме Гесса поняв, что имеет дело с полицией, вытянулся по струнке.

— Выходил отсюда кто-нибудь? Прямо сейчас или пару-другую минут назад?

Дворник закивал:

— А как же, вашбродь, выходили. Его милость Иван Казимирович выходили.

— Куда он пошел?

— Пролетку взял. А куда — не знаю.

— Номер!

Дворник только развел руками:

— Бог с вами, вашбродь, разве ж отсюда я угляжу цифирь на жетоне?

Гесс, начиная беситься, топнул.

— И не слышал ничего? Адрес? Еще что-то?

— Никак нет, вашбродь. Но если вас интересует…

— Ну!

— Иван Казимирович книжки какие-то нес с собой. Много.

Гесс стремительно развернулся и бросился обратно в контору.

— Нашелся? — Григорий Александрович смерил буквально ворвавшегося в комнату Вадима Арнольдовича довольно насмешливым, а почему — непонятно, взглядом.

— Куда там! Исчез!

— Посмотри.

Гесс огляделся, но ничего не увидел.

— Гроссбухи тоже пропали.

— А… — Гесс только махнул рукой. — Это я уже понял.

Помолчал мгновение и добавил:

— Тьфу!

24

Вернемся в кабинет Можайского, где, в ночь после возвращения из Плюссы, мы оставили и самого Юрия Михайловича, и Гесса, и поручика Любимова, и Михаила Фроловича Чулицкого, занимавшего в то время должность начальника сыскной полиции, и его помощника — Сергея Ильича Инихова.

Мы помним, какие события произошли в ту ночь: сначала безумная пальба, а потом самоубийство — эффектное, театральное даже можно сказать, бритвой по горлу — обвиненного в изуверском убийстве собственного брата Мякинина, а также — непристойная сцена, разыгравшаяся между сорвавшимся Чулицким и сохранявшим удивительное спокойствие Можайским.

Мы помним и то, что предшествовало этим событиям, а именно — телеграмму Можайского, в которой он дал понять, что страшная — возле путей Варшавской железной дороги — находка изуродованного тела гимназиста имеет прямое отношение к некоей серии других убийств, о которых, впрочем, Можайский пока еще не сказал ничего конкретного.

Не забыли мы и о странном обращении к Можайскому и Михаилу Фроловичу явившегося в участок после срочно произведенного вскрытия тела несчастного гимназиста доктора Шонина: Михаил Георгиевич, как и Можайский, сохранявший, несмотря на то, что чуть ли не весь кабинет оказался залит кровью перерезавшего себе горло Мякинина, потребовал от Можайского и Чулицкого объяснений. Но вот каких и о чем? — об этом, пустившись в разные отвлечения, мы пока так и не узнали.