Нарушить данное Юрию Михайловичу слово я, разумеется, не могу. Но не могу я и далее дурачить вас. А значит, необходимо найти компромисс, чтобы, как говорится, и пастуха не рассердить, и овечкой полакомиться! По здравому размышлению — ведь человек-то я и впрямь здравомыслящий — решил я поступить вот так:

во-первых, честно признать, что ни о каких привидениях Юрий Михайлович мне не говорил;

во-вторых, честно признать, что Юрий Михайлович все-таки направил меня и поручика в больницу — получить, причем подспудно, не прибегая к расспросам в лоб, кое-какую информацию;

в-третьих, честно признать, что идея прикинуться сумасшедшими и приступить к Алексею Алексеевичу с требованиями допустить нас в морг для поиска призраков принадлежала мне;

в-четвертых, честно признать, что и весь антураж — трубу Ивана Пантелеймоновича, бешеную скачку и прочее, и прочее — тоже придумал я, из чего со всей очевидностью следует то, что только я и несу ответственность за необдуманность лихачеств на городских улицах и площадях, едва не приведших к трагедии;

и, наконец, в-пятых, честно признать, что моя идея оказалась крайне неудачной!

Вообще, я совсем не так часто вынужден признаваться в ошибках: не потому, конечно, что их не совершаю, а потому, что совершаю их чрезвычайно редко. Казалось мне, что и вот эта идея — безупречна. Но вышло так, как вышло, или, говоря проще, и на старика случилось затмение.

Итак, рассевшись вокруг стола, мы — я, поручик, Монтинин и Алексей Алексеевич, — разобравшись во всех произошедших от моего почина нелепицах, заговорили всерьез и — сообща — выяснили удивительные вещи. К сожалению, я не могу вдаваться в подробности именно о них. Замечу только, что на этот раз наша беседа была чрезвычайно плодотворной и закончилась не раньше, чем вся необходимая Юрию Михайловичу для — не побоюсь такого утверждения — важнейшего за последние лет десять расследования информация оказалась на поверхности. Уверен, что в ближайших выпусках Листка всё дело будет освещено надлежащим образом. А чтобы вы, читатели, не сомневались в серьезности происходящего, закончу этот «репортаж» абсолютно правдивым и уже по-настоящему пугающим эпизодом.

Где-то ближе часам к одиннадцати утра мы расстались с Алексеем Алексеевичем в его кабинете и вышли на улицу. Монтинина, как и нас с поручиком, ожидал экипаж: оказалось, что наш предусмотрительный приятель позаботился и о транспорте для доставки на съезжую опасных преступников. И хотя преступников не оказалось и в помине, предусмотрительность штаб-ротмистра должна быть отмечена похвалой.

Уже распрощавшись с Иваном Сергеевичем, мы с поручиком стояли недалеко от главного входа в больницу, решая, как же нам поступить дальше. С одной стороны, нам следовало как можно быстрее донести полученную нами информацию до его сиятельства, но с другой, кое-какие моменты требовали прояснения, а прояснить их можно было, только немедленно отправившись в два-три места. Поручик настаивал на встрече с Можайским. Я уговаривал поручика повременить с его сиятельством и ехать тут же в адреса.

Спор начинал затягиваться, и я в досаде топнул ногой: зачем мы теряем время?

— Послушайте, Николай Вячеславович, — приступил я к поручику с жаром и в последней надежде его убедить, — в конце концов, мы можем отправить Можайскому записку. Для чего самим нам к нему являться?

Этот аргумент, казалось, произвел на поручика впечатление. Во всяком случае, он перестал доказывать свою правоту и задумался. Я, не смея тревожить его раздумья, повернулся к нему спиной и начал разглядывать знакомый каждому жителю столицы фасад — нависающие над вторым этажом и тянущиеся под крышу колонны. И вдруг за одной из них мне почудилось движение. Было оно таким мимолетным, что первой моею мыслью и было — показалось. Но уже в следующее мгновение свет из окна отбросил на стену тень — явно человеческую и явно человека, притаившегося за колонной.

«Что он там делает?» — подумал я, но тут поручик дернул меня за рукав, и я обернулся к нему, потеряв и колонны и тень из виду. «Будь по-вашему», — поручик принял решение написать Можайскому записку. «Значит, едем?» — уточнил я и почувствовал вдруг, что по моей спине побежали мурашки. «Да. Но что это с вами?» Я рывком снова повернулся к фасаду, и в тот же самый момент грянул выстрел.

Моя шляпа — очевидно, калибр был очень крупным — слетела с головы и, перемахнув через всю ширину набережной, упала куда-то вниз: в реку, на лед.

Рука поручика метнулась к кобуре, но я остановил его: свет в окне погас, тень с фасада исчезла, колонны снова были безжизненны.

28

Можайский, закрыв газету, задумался: что же все-таки в сушкинском «репортаже» было не так? И задумался Юрий Михайлович настолько крепко, что не заметил: коляска давно уже остановилась у некрасивого здания, Иван Пантелеймонович слез с козел и теперь стоял на панели — рядом с каким-то господином. Господин этот, одетый хорошо, даже элегантно, держал под мышкой выпуск того же Листка и с насмешкой поглядывал на пристава.

— Гм… Гм-гм!

Можайский вздрогнул и вскинул голову. Элегантный господин перехватил примерно за середину трость и ее набалдашником коснулся газеты, лежавшей на коленях Юрия Михайловича:

— Осваиваешь новую профессию? В охотники за привидениями подался?

— Кочубей!

Василий Сергеевич — это действительно был он — отступил на шаг от коляски, давая Можайскому место выбраться на тротуар.

— Да ты, посмотрю я, зелен, как эти стены[133]! Что — совсем худо? Печень или призраки расшалились?

Можайский, бросив газету на сиденье, вылез из коляски.

— Знаешь, мне совсем не до шуток. Пойдем-ка!

Брови Кочубея изогнулись, насмешка в его глазах и в выражении лица приобрела оттенок комичности:

— Как скажете, ваше сиятельство, как скажете: не смею перечить!

— Да ну тебя, честное слово! — Можайский направился к входу в некрасивое, даже неприятное с виду здание, попасть внутрь которого столь многими считалось за великую честь. — Читал?

Кочубей, шагая рядом, а потом посторонившись, пропуская гостя — на правах «хозяина» — первым пройти через дверь, ответил уже совершенно серьезно:

— Да. Насколько я понял, Сушкин, — в голосе Василия Сергеевича промелькнула нотка высокомерного превосходства, — состряпал всю эту белиберду ради одной исключительно цели: прикрыть твою задницу, уж извини за мой французский. И задницу этого… как его?.. поручика твоего. Любимова что ли?

Можайский кивнул.

— Шуму поездочка их, доложу я тебе, наделала изрядно! А этот Паллор… Уж не его ли я видел подле коляски? Где ты его сыскал? Ты знаешь, что Клейгельс пообещал шею ему свернуть?

— Да ну?

— Вот тебе и «ну».

Можайский и Кочубей, избавившись от шинели и пальто, прошли в гостиную, где и расположились: весьма уютно, с рюмашечками и графином, причем — по настоянию Василия Сергеевича — в графин была перелита невообразимая смесь шампанского, сока из нескольких апельсинов и — чудачество вообще по меркам времени исключительное — раздобытого где-то вермута[134]. Юрий Михайлович — и, надо сказать, не без оснований — предположил, что вермут этот родом происходит из ближайшей аптеки[135].

— Шею, говоришь, свернуть?

— А еще — колесовать, четвертовать и по частям повесить!

Кочубей и Можайский засмеялись.

— Он что, и вправду так хорош, чтобы ради него головой рисковать?

Можайский пожал плечами:

— Пока еще понятия не имею. Я и взял-то его уже после всей этой истории. Но рекомендовали его люди надежные. Тот же Сушкин…

По лицу Кочубея вновь промелькнула высокомерная гримаса.

— … был в полном восторге!