Как бы там ни было, но Николай Вячеславович, понявший из пояснения Сушкина, что репортер едва не подрался с тем самым Гладышевым, и что — пока неясно как — остановил столкновение Юрий Михайлович, «наш князь», смотрел на репортера с всё более возрастающим уважением. Первый его, уважения, проблеск — за готовность хотя бы и с оружием в руках отвечать за собственные слова — укрепился: нечасто все-таки встретишь газетчика, способного на такое! Как нечасто встретишь и такого газетчика, на которого явно благосклонно обратил бы внимание человек, подобный Можайскому. (Конечно, этот последний вывод, чрезвычайно лестный для нашего героя, мы целиком и полностью оставляем на сердце Николая Вячеславовича — молодом и восторженном, как то и подобает в такие лета).

Сушкин, между тем, продолжал:

— «Я понимаю, Никита Аристархович, что получать…», Можайский, как сейчас помню, слегка запнулся, словно подыскивая слово, «претензии», а потому «претензии» прозвучало как-то особенно веско, с каким-то потаенным смыслом, в который, признаюсь, я не особенно вник тогда, да и сейчас, припоминая, не вникаю. «От человека, явно находящегося не в лучшей… гм… душевной форме» — вот это «гм», как и запинка прежде — вы обращали внимание? — вообще характерны для князя и делают его речь весомой даже тогда, когда идет она о пустяках: что уж говорить о материях действительно важных!

И снова — в который уже раз — поручик согласно кивнул: манера «нашего князя» говорить, с запинками и гымканиями, была второй важнейшей приметой, на которую невольно все обращали внимание — после, разумеется, странного сочетания хмурого лица и постоянно улыбающихся глаз.

— «Ваш пыл, проявленный вами вот в этой статье», Можайский опять протянул мне Листок, заботливо расправленный и раскрытый на нужной странице, «не стоит того предмета, на который он обращен». Каково? «Скорее уж он должен был найти иной выход. Скажем, в сожалении». «В сожалении?!» — воскликнул я. — «Именно: в сожалении». Можайский склонил голову к плечу, — тогда еще, как и со всем прочим, я не знал, что это движение у него рефлекторно. — «Если — допустим всего лишь на минуту — вы повстречаете замотанного в мешковину прокаженного, бредущего вам навстречу с колокольчиком на палке, отберете ли вы у него эту палку, чтобы тут же, не сходя с места, отлупить его по спине и сбросить, обесчувствленного, в овраг?»

Сушкин обменялся с поручиком взглядами: взгляд поручика был изумленным, а Сушкина — утвердительным: да, мол, именно с прокаженным, и палкой его, палкой, так он и сказал!

— Признаюсь, я опешил. Ну, к какому тут селу или огороду прокаженный и палки с оврагами? Вот и вы не понимаете. А Можайский пояснил: «разве, помимо брезгливости, конечно, вы совсем не испытаете жалость к несчастному?» «Пожалуй, что испытаю». «Иными словами, вы вполне готовы допустить, что вины на несчастном прокаженном нет никакой и уже поэтому бить его не стоит?» Эй, эй, ты что творишь?

Последние слова Сушкин прокричал, подавшись всем телом вперед и отчаянно побивая кучера в спину. Поручика же, тоже было дернувшегося с кулаком к вознице сумасшедшей пролетки, буквально отбросило обратно на сиденье и вжало в боковину: при въезде с Екатерингофского на мост через Екатерининский канал пролетка, обходя попутный экипаж, выскочила, перемахнув через конно-железнодорожные пути, на противоположную сторону хода и, уходя от столкновения с телегой, вылетела на узкий тротуар, почти задев колесом перила ограждения. Какой-то чиновник почти повис на решетке — с белым от ужаса лицом, мгновенно — как только непосредственная опасность быть насмерть раздавленным миновала — побагровевшим и исказившимся яростной гримасой.

Извозчик обернулся на крики, мотнул широченной бородой, сверкнул из-под ушанки темными глазами и, наподдав вожжами по крупу не слишком, казалось, испуганной происшествием лошади (возможно, лошадка уже привыкла к безумным скачкам под управлением своего хозяина), только рыкнул что-то неразборчивое в ответ на брань и угрозы чиновника. Пролетка спрыгнула обратно на проезжую часть и, вильнув задом на скользкой мостовой моста, понеслась дальше.

— Решительно, у нас будут неприятности!

Сушкин, на мгновение высунувшись из пролетки и посмотрев назад, обеспокоенно, опять усевшись ровно, посмотрел и на поручика. Николай Вячеславович был бледен: не приходилось сомневаться в том, что свидетели происшествия разглядели в одном из пассажиров полицейского офицера. Не приходилось сомневаться и в том, что это происшествие станет достоянием широкой огласки, причем люди, не вдаваясь в подробности, поспешат возложить вину за едва не произошедшее смертоубийство именно на него, полицейского, — такова уж природа обывателей: валить любые бедствия на головы в форменных шапках, лишь бы шапки эти оказались где-то поблизости! А там — и в этом тоже не приходилось сомневаться — последует и следствие: кто, зачем, куда из полицейских чинов мчался, как оглашенный, по одной из самых людных магистралей столицы? И вот, как неизбежность, вывод: Спасская часть! А там — и Адресный стол. И он, Любимов, как на ладони: ведь странное, согласитесь, совпадение — прибытие поручика в пролетке спустя лишь считанные минуты после едва не произошедшей на мосту трагедии!

— Неприятности? — Николай Вячеславович побледнел еще больше. — Да меня под трибунал отправят! Вот какие будут неприятности. И что за цепь напастей такая? Господи! Да в чем же я перед Тобой провинился? Может, скрутить этого лихача да в камеру при Спасской?

— Типун вам на язык, тише! — Сушкин ткнул поручика в бок. — Услышит еще и вывалит нас под омнибус!

— Рубль дадите, не вывалю, вашбродия!

Извозчик обернулся к своим пассажирам: его глаза горели, как будто смехом, хотя вот смехом ли — понять наверняка было невозможно. Николай Вячеславович так и взвился:

— Ах ты, разбойничья рожа! Да я…

Извозчик принял к бровке панели и перевел лошадку на шаг. Пролетка покатилась медленно, как на неспешной прогулке.

— Вот сразу — разбойничья рожа. А сколько кровушки из меня попили ваши разбойничьи рожи, а, вашбродь?

Поручик и Сушкин переглянулись.

— Наши? Да мы тебя и видим-то впервые!

— Да не о вас толкую, об этих! — извозчик ткнул пальцем в городового, стоявшего на пересечении с Вознесенским проспектом. — Вы-то, чай, медяком побрезгуете, так, вашбродь?

Николай Вячеславович покраснел, припомнив, как, без особого зазрения совести, еще недавно собирался безвозмездно — при посредничестве такого же, как на Вознесенском, городового! — прокатиться на этом же самом мужике. Почему-то — для поручика это стало неожиданным откровением — ощущение было не из приятных. Возможно поэтому — чтобы скрыть виноватое смущение — он поспешил перевести вину на него самого:

— Да что ж ты ездишь-то так? Кто тебе доктор при такой манере?

Извозчик прищурился, отчего от глаз побежали обширные морщины:

— Страдает промысел, вашбродь, совсем хиреет. Расходы у меня имеются — там заплати, городовому дай, овес купи, за угол рассчитайся, за керосин, дрова, в трактире… А какие доходы? Сверх таксы не бери — ну ладно, он, — извозчик ткнул рукояткой кнута в направлении Сушкина, — дал в обстоятельствах, что и взять не боязно…

Репортер, услышав это и вспомнив подкуп городового на глазах у поручика, лишь хмыкнул. Действительно: увидев такое и, вместе с тем, не видя никакой реакции поручика на безобразие — напротив, поручик в компании взяткодателя с готовностью уселся в пролетку, — кучер мог смело, не опасаясь ничего, принять любые деньги, насколько бы заплаченная сумма ни превосходила законную таксу. В иной же ситуации задуматься бы следовало, и задуматься крепко: нарушение постановлений о частном извозе каралось однотипно — штрафами в случаях мелких и лишением жетона — в случаях серьезных. Завышение же расценок, конечно, отнесли бы ко второму разряду!

— А другие? Другие норовят дать меньше даже того, что предусмотрено! И как при этом жить-то, а, вашбродь?

Поручик поежился: взгляд извозчика стал жестким и неприятным.