— Того мы человека задержали, господа, того. Но все же — не убийцу.

— Как так?

— А вот так. «Убийца» наш — в кавычках, разумеется — без всякого, как только что прояснилось, разумного основания отпускал препарат в лабораторию Военно-медицинской академии. А убитый — ни много, ни мало — обеспечивал ритмичность производства. Связь между ними, как видите, очевидная. Вот только мотива для убийства нет. Что тогда придумало следствие?

Чулицкий побагровел, но сдержался:

— Не придумало, а установило!

— Ладно, пусть будет так! — Можайский передернул плечами. — Что установило следствие?

— Личную неприязнь оно установило. Убитый отказался занять убийце довольно крупную сумму.

— Всего-то!

— С отпечатком этого хватило.

— И он, «убийца» этот, если память меня не подводит, не защищался?

— Мямлил что-то несуразное.

— Понятно.

Можайский замолчал.

Инихов:

— Получается, Кальберг разом избавился от двух, ставших ему ненужными, сообщников.

— Получается, так.

— Но как он провернул историю с отпечатком? И почему не побоялся, что обвиняемый расскажет правду? И не слишком ли все это сложно?

— С отпечатком все просто. — Можайский вытянул вперед свою собственную ладонь. — Обратите внимание, господа, насколько, в сущности, прост рисунок основных линий: тех, которые непременно отпечатаются на твердой поверхности, если мою ладонь чем-нибудь измазать и к такой поверхности приложить. Всё, что было нужно Кальбергу, это — макет. А для макета — сам по себе рисунок. Рисунок, заметьте, даже не точный, а приблизительный, с характерной всего лишь приметой. Ведь проводить настоящую дактилоскопическую экспертизу никто — очевидно — не стал бы. Общаясь с тем, кого он наметил на роль подставного убийцы, Кальберг обратил внимание на имевшиеся у этого человека приметы — шрам в верхней трети правой ладони и рассеченную линию жизни. Получить отпечаток его ладони он по какой-то причине не смог: только в романах людям подсовывают сургуч или воск и те, не ожидая ничего плохого, давят на них руками. Одновременно с этим, он и у другого своего знакомца — Гольнбека — заметил нечто похожее… Поручик!

Любимов от неожиданности вздрогнул и вытянулся.

— Был у Гольнбека шрам на ладони?

— Да, Юрий Михайлович, был.

— А разрез на линии жизни?

— Н-не знаю… — наш юный друг замешкался и смутился. — Не помню.

— Ладно, — Можайский махнул рукой, — будем считать, что был. В конце концов, на сделанных Григорием Александровичем карточках он имеется.

Саевич:

— Нет, подождите!

— Да?

— Шрам действительно был, а вот разрез — нет. Это — не настоящий разрез, а иллюзия, созданная светом. Как и то, что шрам находится в верхней трети ладони, а не идет от запястья к большому пальцу.

— Ах, вот как! Ну, это ничего не меняет. — Можайский слегка улыбнулся губами. — Для изготовления макета и этого было достаточно. Мы, господа, неправильно поначалу рассудили: Кальберга интересовала возможность подделывать отпечатки не для того, чтобы избегать наказаний, а ровно наоборот — чтобы их навлекать. И как раз само отсутствие у нас практики дактилоскопии вооружило его донельзя просто.

— Просто? — Митрофан Андреевич. — Помилуйте, Юрий Михайлович! Да где же это просто? Просто — это по голове ударить. Или пулю в живот всадить. Ножом полоснуть, наконец. А тут — какая-то замысловатая дьявольщина!

Улыбка на губах Можайского стала шире:

— До определенной степени вы правы, Митрофан Андреевич: замысловатая дьявольщина! Но и дело мы имеем не с простым человеком, а… — улыбка сошла с губ его сиятельства, — с изобретательным мерзавцем, да еще и с таким, который находится в состоянии постоянного поиска. Барон — спортсмен, не забыли? И эта его страсть к спорту — из той же копилки характерных черт. Спорт для него во всем: в автомобилях, в лошадях, в хождении под парусом, в убийствах. А вот вопрос Сергея Ильича, — Можайский повернулся к Инихову, — действительно интересен: откуда у Кальберга было столько уверенности в том, что липовый убийца не выдаст его с потрохами? Лично я, господа, прямого ответа не вижу, а слишком уж фантазировать не хочу. Если у кого-то из вас имеется что сказать на этот счет, прошу: не стесняйтесь!

Гесс:

— Нечто подобное мы уже видели. В случае с гимназистом, его братцем и студентами.

Чулицкий:

— Нет.

Гесс:

— Почему же — нет? Брат убил брата, а студенты…

— Вот именно, — перебил Вадима Арнольдовича Чулицкий, — брат убил брата, а затем и сам покончил с собой. И все это не столько от страха перед Кальбергом, сколько от страха перед каторгой. Что бы и кто бы ни говорил, лично я стою на такой позиции! В случае же с фармацевтами человек, обвиненный в убийстве, каторги не испугался. Прекрасно зная, что уж он-то в убийстве точно не повинен, он, тем не менее, вину особенно и не оспаривал. Хотя и мог. Но — не оспаривал.

Гесс:

— Каторга, вскройся истинные мотивы его деятельности в аптеке, была ему и так обеспечена. Годом больше, годом меньше… какая разница? А вот что в его положении исправить было никак нельзя — это риск умереть и самому. Жизнь на каторге или смерть на воле: такой стоял перед ним выбор!

Чулицкий:

— Он мог и жизнь предпочесть, и отомстить, рассказав всю правду. Неужели, Вадим Арнольдович, вы полагаете, что Кальберг смог бы его достать и на каторге?

Гесс:

— На каторге — возможно, и нет. А вот в пересыльной тюрьме — очевидно, да.

Чулицкий пожал плечами и отвернулся.

Гесс тоже пожал плечами и замолчал.

Можайский подошел к Саевичу:

— Григорий Александрович! Оставим Гольнбека: чего-то мы, возможно, недопоняли, что-то, возможно, упустили, но суть интереса Кальберга, полагаю, вскрылась полностью. А дальше-то что было? С какими телами вы работали? И как часто?

Саевич закивал головой, показывая, что готов продолжить.

— Итак?

— После неудачи с телом Гольнбека, — заговорил фотограф, — точнее, неудачи на мой взгляд, прошло всего лишь несколько дней. Что-то около недели; может, чуть больше: кажется, я уже об этом говорил… Да: приблизительно через неделю барон позвал меня снова. И на этот раз тело, предоставленное мне, отнюдь не выглядело таким… таким обыденным что ли. Пусть Гольнбек и не совсем меня разочаровал, но он не шел ни в какое сравнение с тем, что я увидел в покойницкой спустя неделю.

Саевич обвел нас взглядом.

— Даже боюсь предположить, — проворчал, воспользовавшись паузой, Чулицкий, — что на вас произвело такое впечатление!

Саевич немедленно улыбнулся:

— Возможно, вы помните пожар, вспыхнувший на зимовавших в Большой Невке[371] судах. Тогда сгорело около дюжины этих посудин.

Чулицкий не успел ответить: его опередил Митрофан Андреевич:

— Девять сгорели полностью, три обгорели частично и были спасены. Да: я помню это происшествие у Черной речки. Пожар возник — по неустановленной причине — на порожнем судне купца Боровкина, быстро разросся и перекинулся на другие суда. К счастью, те тоже были без груза — впрочем, оно и понятно, — поэтому серьезных рисков при тушении пожара не возникло. Это совсем не то, что было в том же году: в порту, на таможенной площадке, когда загорелся сложенный на ней гарпиус[372]… Мало того, что ущерб простерся аж до полумиллиона рублей разом, так еще и пожар был настолько силен, а его тушение — настолько опасным, что сутки почти — от полудня и до шести утра — мы бились на нем и с суши, и с канала, задействовав семь команд, резервы и восемь пароходов! Наши «Полундру» и «Трубника»[373]… Портового «Бодрого»… Таможенных «Вестового» и «Проворного»… «Лоцмейстера» общества лоцманов… и пару пароходов Финляндского легкого пароходства[374]! Удивительное дело, но тогда обошлось без жертв.