Можно было развернуться и уйти. Прямо сейчас, через пустырь, к автобусному развороту, и через сорок минут он был бы дома, а завтра утром пришёл бы в клинику и никому ничего не сказал. Кореша обиделись бы, разнесли бы по двору, что Санёк зазнался. Ему, если честно, уже было на это плевать примерно полностью.
А можно было остаться.
И вот это оказалось единственным, что он мог сделать, потому что уйти означало оставить больного зверя вот с этими вот людьми, на цепи, за сорок минут до ямы. Пёс никуда не денется. Его выведут, и он пойдёт, потому что его научили ходить, куда выводят.
Саня знал, кто в этой ситуации не уходит.
Миха не ушёл бы. Он встал бы посреди этого пустыря и начал бы разговаривать, и разговаривал бы ровно до тех пор, пока не увёл бы собаку. Ксюша не ушла бы тем более, она бы уже сидела рядом с этим псом на корточках и говорила ему всякую ерунду в ухо.
— Ладно, — сказал Саня. — Я с вами.
— От молодец, — обрадовался здоровый. — Пошли, время.
Пошли через пустырь, вдоль гаражей.
— Ну и как оно тебе в ветеринарке? — спросил кривоногий на ходу. — Реально нравится хвосты крутить?
Саня подумал секунду.
— Нравится, — сказал он.
Слово упало в темноту между гаражей и прозвучало там как иностранное. Кривоногий хмыкнул, здоровый покосился, но переспрашивать никто не стал.
Пса вели следом на цепи. Он хромал.
За последним гаражом дорожка выходила на площадку между двумя рядами боксов, освещённую единственным фонарём на столбе.
Они вышли, и Саня остановился.
С той стороны площадки из темноты выходили люди.
Их было много, десятка полтора, и они шли не спеша, растягиваясь по фронту, потому что спешить им было незачем.
Впереди двое держали на цепи, натянутой в струну, короткого широкого пса, у которого голова была почти в половину туловища. Пёс шёл молча, низко опустив морду, и от него по площадке шло глухое ровное рычание, которое Саня сначала почувствовал ногами и только потом услышал.
Рядом с ним кривоногий очень тихо сказал:
— Ох ты ж мать.
Подход к петле я делал час.
Она лежала глубоко, между первой развилкой и основанием шейных стволов, и заходить к ней пришлось с другой стороны, через второй доступ, который я вскрывал уже под контролем эфирографа. Ткани там шли рыхлее, зато рядом стояли три ствола сети, каждый из которых нельзя было задеть даже касательно.
Работа на десятых долях миллиметра.
К половине одиннадцатого подход был готов. Я стоял над петлёй, и в поле у меня лежал участок канала длиной сантиметра полтора, тот самый, которого нет ни в атласе, ни в учебнике.
— Осколок в предпоследнем узле, — сказал Веня. — Стоит четвёртую минуту. По динамике — выйдет в ближайшие две.
— Наркоз?
— Стабилен, — доложил анестезиолог. — Средняя голова просела на четыре пункта, держу.
— Держите.
Дронов за стеклом стоял в той же позе, в какой стоял три часа назад.
Бригада не двигалась. Один из молчаливых держал ретрактор, второй — отсос, и оба перестали дышать примерно одновременно.
— Минута, — сказал Веня.
Я поставил инструмент над петлёй и перестал двигаться.
Всё, что у меня было, — это полторы секунды, которые осколок проведёт в петле, проходя её по дуге. Полторы вместо четверти, потому что петля длиннее прямого перехода, и именно за это Веня её и выбрал.
— Тридцать секунд. Двадцать. Десять.
Тишина.
— Идёт.
Осколок вошёл в петлю.
Он вышел из потока белой искрой, и я увидел его весь, целиком, по всей длине дуги: рисовое зерно с рваным краем, вращающееся вокруг своей оси. Он пошёл по дуге, замедляясь на повороте, ровно как обещал человек у стойки.
Я взял его на выходе из дуги.
Захват сомкнулся, инструмент дёрнулся в руке от чужой инерции, и я почувствовал через сталь, как эта дрянь бьётся в зажиме, словно живая.
— Есть, — сказал я.
И в эту секунду осколок отдал заряд.
Он выпустил в сеть всё, что накопил в чужом Ядре за годы работы, и выпустил разом, одним разрядом, потому что удерживать заряд ему стало нечем.
Эфирограф захлебнулся.
Волна пошла от петли во все стороны, по всем трём стволам одновременно, и потоки в сети схлопнулись за ней, как захлопывается вода за брошенным камнем. Я увидел это на экране: три линии, идущие ровно, легли одновременно.
Первым закричал монитор средней головы.
Через полсекунды к нему присоединился правый. Ещё через секунду — левый, и операционная наполнилась пронзительным непрерывным писком с трёх сторон сразу, потому что тревог было три, по одной на каждую голову.
— Давление падает по всем трём! — крикнул анестезиолог.
— Оболочка Ядра шестьдесят один, пятьдесят четыре, сорок восемь! — Второй монитор, третий, четвёртый. — Идёт вниз!
За стеклом Дронов поднялся с места так резко, что стул отлетел.
Я держал инструмент с зажатым осколком и смотрел на поле, где эфирная сеть тонны живого веса рушилась на всём протяжении, от Ядра до трёх черепных групп.
Веня стоял над схемой белее собственного халата.
— Каскад, — сказал он. — Каскад в петле. Это… это те самые восемь процентов. Про которые забывают.
— Дозу адреналина, — сказал я. — Быстро.
— Сорок два, тридцать девять…
Один из молчаливых бригадных поднял голову от мониторов и произнёс то, что в этой профессии произносят раз в несколько лет и всегда одними и теми же словами.
— Мы его теряем.
Глава 3
Штатный протокол при каскаде я знал наизусть, потому что в другой жизни сам его и утверждал.
Он написан под одноствольную сеть, сбрасываешь нагрузку на Ядро, гасишь волну на подходе и ведёшь один фронт. Здесь фронтов было три, и любое действие у Ядра означало, что я бросаю два ствола ради третьего.
Мгновение я потратил на то, чтобы это отбросить.
Волну эфира не остановить, у неё есть энергия, деть её некуда, пока она не найдёт выход. Зато волне нужен путь, но его можно оборвать.
Пережать все три шейных ствола выше развилки и получить три замкнутых контура вместо связной системы. В замкнутом контуре волна пойдёт по кругу, потеряет на этом энергию и сама погаснет, а Ядро останется в стороне.
— Пережимаем стволы! — велел я. — Все три, выше развилки, по узловым точкам.
Анестезиолог даже не поднял головы, он держал три линии наркоза и был занят целиком. Одна из бригады стояла на ретракторе, вторая на отсосе, убрать оттуда руки означало залить поле за десять секунд.
Точек было три. Рук у меня две.
Я взял левый и средний, потому что дотягивался до них.
Первый зажим встал на левый ствол, в точке семь-один. Со вторым пришлось разворачивать корпус так, что плечо ушло за границу удобной зоны, а кисть осталась на пределе разгиба. Держать в таком положении можно минуту, может быть, две.
— Показатели? — спросил я.
— Пятьдесят восемь, сорок девять, сорок один, — сказал Веня. — Волна в правом стволе идёт свободно.
Правый ствол оставался открытым. Правый ствол, тот, что толще всех на восемнадцать процентов, потому что агрессия жрёт больше всего.
Я поднял голову.
Веня стоял у стойки эфирного контроля с планшетом в руках. Тот самый Веня, который час назад с третьей попытки натянул перчатку, потому что у него дрожали руки, и который, судя по его же собственным словам, живых химер видел только через стекло бокса.
— Вениамин Сергеевич, — сказал я. — Ко мне. Быстро. Смотрите в поле. Правый ствол, вот здесь, где он выходит из развилки. Узловая точка семь-два, ваша схема и нумерация.
— В-вижу, — отвтил он.
— Два пальца, — сказал я. — Ставите вот сюда и сюда, поперёк, и сдавливаете. Давление примерно как на резиновом шланге, чтобы перекрыть воду. Не сильнее, там ткань. Поставили, держите и не отпускаете, что бы ни случилось. Я скажу, когда.
Веня посмотрел на открытое поле, три шеи и мониторы.