Альпийские луга были затянуты подтаявшим снегом, из-под которого кое-где вылезала колючая травка. Никаких дорог или хоть звериных тропинок, доступных глазу, не наблюдалось. Любой камень, на который ступала нога, тут же возмущенно из-под нее выворачивался. Скуластый мальчишка-проводник, чумазый до изумления, весь день тоскливо подвывал: приглашал волков на ночной пир, как решил мистер Барнеби. Сазонофф же и лорд Александер почему-то полагали, что он так поет. Обширные дали, открывавшиеся с высот, неумолимо демонстрировали, что этот Алтай раз в несколько больше Йоркшира, да, пожалуй, и Нортумберленда. Первую ночь провели под открытым небом (это в снегу-то!). Сазонофф с лордом сидели у костра и радовались жизни. Мистер Барнеби слышал, как они тихо разговаривают.
– Я много раз мечтал бросить все и начать с чистого листа, – это лорд. – Теперь мне совестно. Я швырялся драгоценностями, которым не знал цены.
– Да уж, вы такой народ, – Сазонофф – с усмешкой, – если чему-то узнали цену – все, ни за что не упустите.
– Конечно, – лорд Александер повернул голову, и рыжий отсвет костра охватил его меланхолический профиль. – Разбивать вазы эпохи Тан объявленной стоимости – это, безусловно, ваша национальная забава.
Мистер Барнеби морщился: он не любил бессмысленных бесед, ложной многозначительности, которой была наполнена эта ночь с ее мигающими звездами и сырым ветреным пространством. Отталкиваясь от скал, ветер перемешивал острую свежесть, пахнущую дымом, влажной землей и овечьим навозом. Эти запахи – не самые приятные на свете! – показались благоуханием, когда на другой день пришлось посетить войлочное жилище местного кочевника (откажись – и кочевник, того гляди, обиделся бы и объявил вендетту, известно ведь, какие у дикарей извращенные понятия о гостеприимстве!). Лорд Александер, жалобно косясь в сторону, дегустировал питье из протухшего молока, которое Сазонофф пил с откровенным удовольствием (да он и капусту эту ел и вообще был в здешних чудовищных краях вполне на месте!). Потом еще около часа двигались руслом горной речки, по щиколотку в ледяной воде, подгоняемые судорожным течением, потом едва не подверглись нападению каких-то диких копытных с устрашающими рогами… Словом, когда мистер Барнеби вернулся в гостиницу, тараканы уже казались ему почти родней. Лорд же Александер был в восторге и тут же начал строить планы новых походов.
– Ну, нет, – заявил мистер Барнеби, – в этот ваш Егорьевск я, быть может, еще и поеду. Но в горы…
Широкоплечий и коренастый гостиничный лакей, накрывавший на стол к обеду, невесть почему взглянул на говорившего с выражением дремучего смятения на бородатой физиономии, оступился и уронил прибор. Мистер Барнеби невольно подался в сторону. Мужик, пробормотав что-то невразумительное, торопливо наклонился – Сазонофф опередил его и поднял с пола столовый нож.
– Гость явится, – сообщил он, зачем-то показав нож мистеру Барнеби, – мужчина.
– О, – тут же обрадовался лорд Александер, – народная примета?
Сазонофф ответил невозмутимой усмешкой, сделавшей его лицо в шрамах еще более уродливым.
Гость и в самом деле явился – часа через два, когда невозможный русский обед, рассчитанный самое меньшее на десятерых, был по мере сил съеден и мистер Барнеби мирно задремал у окна, над справочником по континентальному праву. Майкл Сазонофф погрузился в газету, лорд Александер – в созерцание собственных ногтей и сокрушенные раздумья о том, не слишком ли опрометчиво поступил, явив милосердие и позволив камердинеру, шокированному российскими впечатлениями, остаться в Петербурге. Пожалуй, слишком! – вздохнул он; в это время дверь приоткрылась, и давешний лакей, заслонивши просвет своими широченными плечами, принялся махать рукой и стыдливо гримасничать.
– Майкл, наш Голиаф жаждет общения, – обернулся лорд Александер к компаньону. Тот, морщась, кинул на пол газету.
– Со мной?
– Ну, не со мной же. Я, конечно, знаю русский язык… Сегодня еще пополнил свой лексикон, – он щелкнул пальцами, сосредоточенно выговаривая:
– Лешак тебья раздерьи!.. Восхитительно. Но для беседы маловато.
– Раз жаждет, поговорим, – Сазонофф поднялся и сделал повелительный жест. Они с вошедшим лакеем были примерно одинаковых габаритов, но тот старался съежиться и оттого выглядел еще огромнее.
Такую беду Крошечка Влас за собой давно знал. В малую горницу и не войди: разом для воздуха места не станет. И все время думай, как бы кого ненароком не покалечить. Неловко перед людьми, право слово. К этому англичанину с порезанным лицом, сноровисто говорившему по-русски, он сразу почувствовал что-то вроде уважительной зависти: тоже – орясина, а не тушуется. Хозяин! Крошечка с любопытством приглядывался к нему и его занятным спутникам. А уж когда в их мяукающем лопотанье прозвучало: «Егорьевск»!..
Вот уж третий год Крошечка жил отдельной жизнью. Совсем тихо: сперва со старательской артелью, ковырявшейся на брошенных приисках, теперь – при проезжем дворе. Ни с кем не сходился; даже солдатка Анфиса, к которой иногда заглядывал для телесного утешения, сразу поняла, что тут никаких обещаний быть не может, и не приставала. О прежних товарищах вспоминал иногда – с острым сожалением: добрые ведь люди-то, «каменщики», и хорошего хотели, да все у них почему-то не путем вышло… Хотя жили вроде бы и ладно, общиной, никому не кланялись, вели хозяйство… Признавали старшого, брата Григория, из беглых. Вроде как был политический, за народ – ну, понятное дело! – но Крошечка увидел как-то его спину, разрисованную причудливыми татуировками, и слегка усомнился. Хотя ведь кто его знает, может, и впрямь за народ… Во всяком случае, вреда от «каменщиков», по разумению Крошечки, никто не видел. А что налогов в казну не платили, и жили по своему разумению – так то разве грех? Разве человек не свободным в этот мир приходит, разве все перед Господом не равны? Так и брат Григорий объяснял, а Крошечка Влас ему верил, да и вправду в общине все поровну было – и еда, и оружие, и прочие припасы. А уж какая красота-то вокруг, в Алтайских горах…
«Каменщики» все были, как на подбор, мужики отважные и неустрашимые, хотя и загрубелые слегка (кто-то бы даже сказал «бесчувственные», но Крошечке-то и сравнивать особо не с кем), умели метко стрелять и прекрасно ориентировались в лесу. Когда пришли казаки с винтовками, обороняли свою волю до последнего. Все и полегли. Крошечка, раненный тяжело (казаки, видать, сочли убитым), когда отлежался в пещерке и пришел, шатаясь, на место, где было селение (уж, почитай, две недели прошло, и дожди были), так там все еще кровью пахло…
Теперь же, стоя перед англичанином (да какой он англичанин. Русак, по всей повадке видно!), Крошечка пытался подобрать слова так, чтобы тот сразу все понял и много говорить не понадобилось:
– Я… это… господин хороший… в Егорьевск-то… – понял, что взялся за безнадежное дело, и затих, тяжело краснея.
Но русский англичанин, видать, в словах и не нуждался: прозревал мысли! Крошечка сразу так решил, когда, к изумлению своему, услышал:
– Хочешь с нами в Егорьевск ехать? Кто у тебя там?
Он покраснел еще гуще и брякнул:
– Невеста.
Тут же стало так совестно, хоть вон беги. Слово такое – особенное, заветное – взял и кинул спроста, как разменную деньгу! А главное – получается, что Маньку обязал. Какая она невеста? Восемь лет прошло! Небось, уж и замужем, и дети… А он явится с англичанами: невеста!
Господин Сазонов (вот и прозвание русское – понятно, что наш!) обернулся к своему длиннолицему товарищу в смешных круглых очочках, который расположился в кресле, вытянув ноги через всю горницу, и начал ему объяснять на этом их чудном языке – то ли по-кошачьи, то ли по-соловьиному. Длиннолицый расхохотался, взмахнул рукой, ответил что-то протяжно и весело. Сазонов, хмыкнув, окинул Власа с ног до головы долгим оценивающим взглядом. Снова непонятный разговор; и – по-русски, как о деле решенном:
– Пойдешь камердинером к милорду.