— Иду, — сказал Николай, прощаясь с летчиками. — А из вас пусть ежедневно кто-нибудь сюда приезжает: ваш отряд я отныне считаю надежной опорой большевистского комитета. Вообще же здесь эсеры и меньшевики орудуют хитро, и я получил два анонимных письма, извещающих, что подготовляется мой арест за выступление против войны. Причем основывается обвинение не только на моих речах, но и на нелепом, чисто формальном основании — на отсутствии у меня соответствующей командировки из центра. Но как же я мог получить её, если революции всего еще несколько дней? А впрочем, пусть попробуют, пусть арестуют. Солдаты свое слово скажут, освободят меня силой…
Слова Николая сбылись скорее, чем он сам предполагал. Через две недели поехали летчики на полученном недавно автомобиле в Черновицы и на главной улице города увидели быстро шедшего, почти бежавшего, моториста Попова. Он очень обрадовался им и громко закричал:
— Стойте!
— Что случилось? — недоумевая, спросил Быков.
— По полкам вместе поедем. Товарища Николая арестовали соглашатели за речи против войны. Поедем сейчас, подымем войска… Освободят его солдаты…
— А куда же ехать надо?
— К вокзалу. Там стоят полки, только что вернувшиеся с фронта. Николай выступал у них вчера.
На Соборной площади автомобиль остановился, огромная толпа вооруженных солдат бежала навстречу.
— Куда? — спросил Попов у самого ближнего солдата.
— Большевика идем освобождать, Григорьева Николая, — ответил бородатый солдат в короткой, черной от порохового дыма, шинели, останавливаясь на минуту и испытующе оглядывая сидящих в автомобиле людей.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Это было в 1918 году
Глава первая
Тентенников стал суетлив. Каждый вечер, возвращаясь домой после долгой прогулки по темным безлюдным улицам Петрограда, Быков и Победоносцев с удивлением поглядывали на объемистый чемодан: от чемодана шел запах не то ладана, не то мяты, и Тентенников неизменно колдовал в углу, перекладывая вещи и шумно вздыхая.
— Не химиком ли ты заделался? — спросил однажды Глеб.
Но Тентенников только замахал руками.
— Не до химии нынче. И без неё есть заботы. Огончатых голубей видел? — Помедлив, он добавил, топыря толстые пальцы: — особой породы — на прочих голубей не похожи — хвост у них колесом. Так и я вот теперь от вас отличаюсь: огорчения у меня большие.
Летчиков удивило сбивчивое объяснение приятеля, но в одном-то они были уверены: какая-то неприятность мучит Тентенникова и, по обыкновению своему, он скрывает её до поры до времени.
— А ты бы не хорохорился, да попросту и рассказал, отчего у тебя такая печаль, — сказал Быков. — Может быть, мы тебе и дали бы хороший совет…
Он нагнулся, легонько отталкивая Тентенникова, и тот совсем огорчился: ему показалось, что Быков хочет открыть чемодан.
— Не на ярмарку привезено, без спросу не цапай. Нужно было бы, сам бы вам показал…
— Зря злишься! Если не хочешь, мы надоедать не будем, — просто сказал Быков.
Эти слова почему-то успокоили Тентенникова, и он доверительно зашептал:
— Так уж и быть, все равно теперь дознаетесь!
Он снял с головы шелковую шапочку и сокрушенно промолвил:
— Лысею, понимаешь ли, брат! Вот и приходится вертеться: на врачей немало денег ухлопал.
Действительно, лысел Тентенников очень быстро, и рыжие волосы на висках уже не свивались в кудри, как в былые годы.
— Только-то? — недоверчиво спросил Быков.
Тентенников молчал, низко опустив лысеющую голову и пальцами постукивая по чемодану.
— О главном говори! — неумолимо допытывался Быков. — Я ведь тебя наставлял: если беда приключится, от нас не таись.
— Не таиться? — недоверчиво переспросил Тентенников и, подумав, открыл чемодан. — Вот видишь, — сказал он, протягивая Быкову зеленый пузырек, — лекарство мне врач дал недавно, вроде старого Перуин Петто. Очень, говорит, помогает.
— А ты сам не испытывал?
— Баловство одно!
Быков и Победоносцев рассмеялись, и невольно заулыбался сам Тентенников.
— Может быть, выбросить? — спросил он неуверенно, собирая скляночки и пузырьки со средствами для ращения волос.
— Я бы на твоем месте выбросил, — годы у нас уже не те, о красоте заботиться нечего. К тому же, слышал я, и с лысиною люди неплохо на свете живут, — насмешливо сказал Быков.
Тентенников тотчас открыл форточку и выбросил на улицу несколько склянок и пузырьков.
— Ну, наконец-то! — успокоившись, вздохнул он. — Теперь кончено: буду лысеть бесстрашно.
— А все-таки не о лысине твоя забота!
— Верно, не о лысине, — охотно согласился Тентенников. — Ты погляди-ка!
Он вытащил пачку дешевеньких фотографий и тихо сказал:
— Здесь моя судьба…
С коричневых фотографий глядело на летчиков худощавое лицо с высокими стрельчатыми бровями, с челкой начесанных на самый лоб темных волос.
— Не старая ли приятельница твоя?
— Точно, — сказал Тентенников, протягивая Быкову большой разрисованный лист картона. — На прошлой неделе заезжаю на Петроградскую сторону к твоему знакомому Ружицкому, проглядываю с ним фотографические снимки первых лет авиации и вдруг нахожу занятную реликвию. Выпросил у Ружицкого, он мне подарил… Что бы ты думал? Достает он этот лист, и на нем… Да вы сами поглядите! — добавил Тентенников, положив картон на стол и щурясь, словно впервые разглядывал свое приобретение.
Быков и Победоносцев долго изучали реликвию Тентенникова.
В самом начале одиннадцатого года в ресторане «Вена», прославленном писательской богемой, по приглашению услужливого хозяина Соколова собрались летчики, чтобы отпраздновать установленный Быковым новый всероссийский рекорд. Тот вечер был очень весел, и Соколов, притащив огромный лист картона, уговорил присутствующих оставить свои автографы.
— Я, господа, окантую обязательно и здесь же в кабинете повешу. Годиков двадцать пройдет, интересно будет поглядеть…
Они долго и старательно расписывались тогда. Нашлись художники-любители, которые разукрасили картон рисунками, чертежами аэропланов, изображениями надменных женщин в высоких шляпах со страусовыми перьями.
— Вот где я расписался! — восторженно воскликнул Глеб.
— А я рядышком, — добавил Тентенников. — Быков же нас перехитрил: он на пропеллере свое имя увековечил. А вот, погляди-ка!
Кто-то нарисовал в углу этажерку и написал на ней: «фарман»; кто-то по-латыни написал красным карандашом: «ad astram» — к звездам; кто-то даже составил стихотворную эпитафию самому себе и под ней точно указал год своей смерти.
— Но при чем же здесь твоя любовь? — спросил Быков, когда рисунки и стихотворные подписи были уже изучены и каракули разобраны до последней буквы.
— А ты погляди! Не узнаешь? — Тентенников ткнул пальцем в изображение женщины в бархатной шляпе и снова вздохнул.
— Должно быть, старая приятельница?
— Как только увидел я этот синодик, сразу её вспомнил: в то утро провожал её до дому, встретиться условились, да, к несчастью, на следующий день из Петербурга уехал… Вы о ней должны помнить: я тогда в артистку одну был безнадежно влюблен и вечерами пропадал в театре… На снимке она не только расписалась, еще и телефон свой оставила. Я возьми и позвони ей недавно. И что бы ты думал? За семь лет телефона не переменила и сразу же отозвалась. Я ей о наших встречах напомнил, и до чего ж она обрадовалась!..
— А раньше и глядеть на тебя не хотела?
— За столько-то лет поумнела, — многозначительно сказал Тентенников.
Он положил на полку свой разрисованный картон и, посмотрев на часы, забеспокоился.
— Заговорился с вами, а сам на работу опаздываю!
Где работает Тентенников и что он делает на своей работе, приятели толком не знали, — с некоторого времени появилась у него склонность к таинственности, к многозначительным намекам на существование каких-то новых знакомых.