— Скоро ли узнают о моей смерти Лена, Быков, Тентенников? Впрочем, им не долго ждать, — вслух проговорил он, снова вспомнив про васильевские листовки. — Они-то, конечно, не поверят, но другие… Неужели так и будет отдано в приказе по армии — «изменник»?..

Он закричал. Никто не отозвался. Тогда он стал бить ногами по железной двери. Послышались шаги на дворе, потом тяжелые сапоги зашаркали по каменным ступеням.

— Откройте! — крикнул Глеб. — Мне надо немедленно к полковнику — важные показания.

— Ишь, разошелся! — заорали за дверью пьяные голоса. — Всыпать ему два десятка шомполов — и притихнет.

— А ну, давай!

Два конвоира с обнаженными шашками в руках стояли у открытой двери. Неожиданный крик пленного заинтересовал их, и вот спустились они по грязным ступеням: дескать, не уймешь беспокойного пленника, так и другим повадно будет.

Унижению новой встречи с Васильевым и Здобновым, пустым разговорам об отступничестве и отречении следовало положить конец. Глеб вспомнил далекий вечер на Каме, убегающие огоньки деревенек на белых отмелях, Наташу, и самого себя на борту парохода, и думы о будущем, и чей-то чистый, высокий голос, певший старинную песню о липе, расколовшейся на четыре пня, о звоне сторожевом, о разлуке с любимой. Что же, жизнь прожита, в ней было не только тяжелое — было и счастье. И теперь, в какое-то короткое мгновение оглядываясь назад, он чувствовал, что счастья было больше, чем он думал обычно, — оно было в любимом призвании, в победах над стихией, оно было в великом деле, которому служил Глеб с того дня, когда на Юго-Западном фронте мировой войны улетел с Николаем Григорьевым от преследования царских властей. Счастье было в молодости, оно было и в твердой вере в правоту жизни и в высоких деревьях, подымавшихся к свету у самой ограды…

— Зачем звали? — спросил конвоир, высоко занося шашку и близко подходя к Глебу.

— Дело у меня к полковнику…

— Какое такое может быть у тебя к нему дело? — недоверчиво спросил старший конвоир.

— Тебе говорить не буду.

— Ан скажешь!

Глеб стоял совсем близко от него, в нос ударило запахом грязного, потного человеческого тела, спиртным перегаром. Глеб понимал: расстрел неизбежен. Раз так — самое лучшее теперь же умереть. Если он останется в живых, трудно будет доказывать подделку подписи Пылаева. А то еще пришлют фотографов, снимут перед расстрелом, и к новой листовке Васильева приложат портрет… Нет, лучше сразу все кончить…

— Веди! — сказал Глеб, подымаясь еще на одну ступеньку.

— Ах, вот ты какой!

Глеб схватил его за руку выше локтя и выхватил шашку.

— Держи, братцы, держи! — закричал конвоир, сжимая Глеба в своих могучих объятиях.

Глеб вырвался и рукояткою шашки ударил по широкому бородатому лицу. Бородач упал на землю; второй конвоир судорожным движением руки расстегивал кобуру.

Глеб бежал к забору. Он ясно различал каждый колышек, вбитый над досками.

— Держи его!

Офицер в бурке бежал Глебу наперерез, размахивая саблей. Глеб подпустил его совсем близко и вдруг, пригнувшись, прыгнул навстречу.

— Стой! — закричал офицер.

Глеб ударил его головой в живот, и оба они покатились по земле.

К боровшимся сбегались отовсюду солдаты. Тот самый конвоир, у которого Глеб отнял шашку, стал на колени и старательно прицелился.

Когда грянул выстрел, все разбежались, только Глеб остался лежать на земле, раскинув руки. Изо рта его тоненькой струйкой лилась кровь. Конвоир поднял валявшуюся рядом шашку и с размаху ударил по окровавленному лицу…

Глава седьмая

Напрасно в тот день ожидал Быков возвращения летчиков. Совсем уже стемнело, а ни Глеба, ни Тентенникова не было на аэродроме.

— Что с ними случиться могло? — говорил Лене Быков. — Пожалуй, самое лучшее сейчас же полететь за ними.

— Ты беспокоишься?

— Места не нахожу.

Лене передалось волнение мужа, она подошла к нему, взяла его за руку:

— Понимаю, отлично понимаю, но сейчас не надо спешить. Подожди известий с фронта и только потом уже вылетишь на поиски.

— И надо же было так опростоволоситься с нашей задержкой в городе. Даже не попрощался я с ними перед вылетом.

— Я постоянно беспокоюсь о Глебе, — сказала Лена. — Но сегодня почему-то кажется, что полет кончился благополучно.

— Может быть, вынужденная посадка?

— Кто знает…

— И подумать только: теперь в отряде остался один я. Даже послать на розыски некого! Скоро ли настанет время массовых призывов в авиацию, какие знает теперь лишь современная сухопутная армия? Вот возьмут вдруг и призовут по России сто тысяч человек в наши летные части.

— Ты фантазируешь, и это на тебя не похоже. Такое слово скорее от Глеба можно услышать, — изумленно сказала Лена.

— Ну, может быть, я перехватил. Пусть хоть двадцать тысяч! Ты сама посуди: какое у нас тогда воздушное воинство будет! И разве не вспомнят о нас, как мы крутили здесь карусель смерти на крылатых наших гробах?

— Мы до тех дней не доживем, — сказала Лена. — С тех пор как я себя помню, неизменно война и война. Я в зеркало вчера на себя посмотрела и, знаешь, невольно взгрустнула: ведь молодость-то проходит… Столько испытать довелось…

— И все-таки нам вместе легче, как-то спокойней.

— Может быть, и спокойней, но только до первого полета, а как вылетите — никто не знает, где соберут кости…

— Это уже риск. Видишь ли, Лена, — о смерти в такие минуты я никогда не думаю… Я как вылечу — тотчас начинаю говорить: «Ты самый сильный в небе». И странно: сразу наступает спокойствие. Если бы ты знала, как легчает на сердце, когда удается раздобыть хоть немного хорошего бензина! Дай мне хороший бензин — и мы облетим всю Россию, до мыса Челюскина и Камчатки… Но летать на газолине…

— Неужто ты думаешь, что я не знаю ваших мучений? — спросила обиженно Лена, но Быков, словно не слыша её слов, продолжал:

— Летать на газолине — все равно, что летать с человеком, который в любую минуту может тебе всадить нож в спину. Летишь — и трясешься: а вдруг начнет заливать мотор? Нечего и думать о прибавке газа! Прибавишь — и если зальет мотор, замолчит он, как немой. Перестанет реветь над ухом, ободряя тебя. Тогда принимай только одно решение — посадка на любом месте, хоть у дьявола на рогах… И странно, часто волнуешься, будто кто-то подмывает — возьмись да возьмись за сектор газа! Так и чешутся руки. И злость одолевает: неужели, думаешь, никогда в жизни не доведется летать на исправных самолетах, с порядочным горючим в баке? А ведь у беляков сейчас самая лучшая техника, отличный бензин. Их интервенты снабжают в надежде на большие барыши после войны… То, чего нашим машинам не хватет, мы возмещаем своей волей, и храбростью, и верностью родине…

Так просидели они, разговаривая вполголоса, всю длинную ночь. Лена подогревала чайник на спиртовке, но обоим им не хотелось пить, и Быков чувствовал, что жена это делает только для того, чтобы хоть ненадолго отвлечься от своих дум.

— Неужели они погибли? — громко сказала Лена. — Они жить должны, — повторила она сквозь слезы, — наверно, горючее подвело, и у них вынужденная посадка. Скоро с места посадки придет известие…

Быков с невыразимой нежностью смотрел на её побелевшие губы, на её опухшие от слез веки.

— Нервы у тебя не в порядке…

День прошел в невыносимом ожидании. К ночи собралась гроза. Быков открыл окно, увидел синий, мерцающий огонек за рекой. Хмурые, потемневшие облака низко нависли над громадой соседнего леса; стучала где-то вдалеке на огородах колотушка ночного сторожа, и, словно зажатое тисками, на мгновение замерло сердце…

И снова никто не спал в штабе. Быков достал с полки карту губернии, усадил Лену за стол и заставил её переводить карту на кальку. Собственно говоря, работа эта была никому не нужна, и Быков выдумал её для того, чтобы хоть немного отвлечь Лену от мучительных мыслей о брате. С глазами, полными слез, с красными пятнами на внезапно подурневшем, усталом лице она обводила красной и черной тушью границы волостей и уездов и, время от времени протягивая руку к мужу, говорила: