Каждый день взмывал самолет Уленкова в небо, сопровождая штурмовиков, громивших вражеские войска и пригородные их аэродромы. Переняв от своего командира его излюбленное словцо, Уленков теперь тоже спокойно отвечал на вопросы о том, что происходило в небе: «Ничего особенного». Но проходили дни, недели, в приказах командования оживали подробности прошедших воздушных боев, и новые звездочки появлялись на фюзеляже уленковского самолета.

Кончался июль тысяча девятьсот сорок второго года. На московской художественной выставке подолгу простаивали посетители перед портретом молодого летчика, на груди которого блестел широкий ряд боевых орденов. Морщинка на переносице, шрам на щеке, нашивки ранений свидетельствовали о том, что немало испытаний пало на его долю, но никто, кроме организаторов выставки, не знал, что расплывшееся на холсте большое ржавое пятно было кровью художника, писавшего этот портрет.

Эпилог

В феврале 1944 года, после великой победы под Ленинградом, старые друзья снова услышали мощный голос Тентенникова. Как неожиданно исчез старый друг, так же неожиданно он и вернулся; немало было радостных слез в новой квартире Быковых, на Екатерингофском проспекте, когда волжский богатырь, вышагивая от стены к стене, наполнил высокую комнату со сводчатым потолком раскатом своего хрипловатого баса.

— Нет, ты дай на тебя посмотреть, — восторженно твердил Петр Быков на второй день после возвращения Тентенникова, — со стороны дай взглянуть на бородатого партизанского деда.

Тентенников ходил по комнате, зажав в кулак седую бороду, и подробно рассказывал о пути, пройденном им с северными друзьями по болотам и лесам партизанского края, о боях и засадах, о взорванных поездах и разгромленных фашистских штабах, и за его рассказами, как видение, вставало перед Еленой Ивановной простреливаемое артиллерией капустное поле, по которому она бежала в тот день, когда её спас Тентенников.

Тентенников подошел к окну. В окно был виден только небольшой клочок неба, словно картина в узкой и высокой рамке. Так вот какое оно теперь — небо великого города! Оно было удивительно чистым в тот день — засиневело как-то, в нем были такие нежные, светлые тона, что Тентенников не мог оторвать глаз. Потом вдруг заклубилось облако, будто кто-то дохнул на зеркало и оно запотело, сразу высота замглилась, и светлый простор стал таким близким, что, казалось, стоит только руку протянуть — и до облаков достанешь… Но вот быстро, словно его спустили на парашюте, сквозь тучи пробилось солнце, и снова далеким-далеким стало февральское небо.

— А я всегда верила в твое возвращение, — сказала Елена Ивановна, внимательно наблюдая за Тентенниковым, — седая борода старила его, и он стал сильно сутулиться. — После той встречи, у Больших Колпанов, ты непрестанно мне вспоминался, и каждый раз, когда дребезжал на парадной звонок и приносили почту, я ждала, что и от тебя придет весточка.

— Не знал я, куда писать, да и не до того было, по правде…

Еще вчера вечером, когда неожиданно появился в квартире Тентенников, обо всем переговорили, но и сегодня хотелось слушать его рассказы, — за два с половиной года партизанских скитаний увидел он много необычайного и удивительного.

— Не чаял я стать партизанским батькой, — усмехаясь, говорил Тентенников, — ну, никак не чаял последнюю в своей жизни войну провести не в небе, а на земле.

— Но теперь-то о том не жалеешь?

— Разве о таком можно жалеть? Да ведь нет нынче ни одной деревеньки в новгородских лесах и болотах, где не вспомнили бы обо мне.

— А дальше что думаешь делать?

— Дальше? Дальше думаю вместе с тобой свой век дожить…

— Тогда отдохнешь немного — и в Москву на завод. От Свияженинова уже не один запрос приходил, будем работать над реактивными двигателями.

— А помнишь, мальчик уходил с тобою, когда мы встретились в Больших Колпанах? — подходя к Лене, спросил Тентенников. — Очень занятный мальчишка. Он мне помог на первых порах скитаний по тылам. Я еще тогда расчувствовался и просил тебя взять его в дом; если спасетесь. Даже усыновить хотел…

— Ничего о нем не знаю. Я сама тогда немало слез пролила из-за него. Как начали мы перебежку по капустному полю, я его видела, — а потом потеряла.

— И не искала?

— Разведчики, которые меня первыми встретили, ходили на розыски, но не нашли. Они говорили, будто он вышел в соседнюю часть и оттуда его направили в Ленинград, но ведь адреса-то нашего он не знал. Я даже не уверена, что и фамилию твою он запомнил.

— Так, так, — вздохнул Тентенников. — Жалко… Но почему же наши так запаздывают? Ведь Ваня с Уленковым хотели приехать домой к десяти утра, но, смотри, уже первый час, а их нет.

— Задержались, наверно, в части. Ведь они сразу же перебазировались, стоят теперь где-то за Гатчиной, — сказал Быков, — а километров сорок на машине сейчас трудно проехать, — дорога-то еще разбита, небось…

Елена Ивановна штопала носок и, не прислушиваясь больше к разговору мужчин, думала о предстоящем возвращении в Москву, о знакомом враче, специалисте по сердечным болезням, к которому нужно сводить мужа, — за последнее время у него сердце не в порядке, сильная одышка, в пятый этаж он уж не может легко подняться, останавливается на площадках и отдыхает… И трех лет не прошло с того дня, когда приехали они веселой, дружной семьей в старую квартиру на Подьяческой, а сколько было пережито с той поры! Вот снова собрались они вместе, и — в который раз уже — кажется ей, что больше не будет разлуки, ведь и конец войны уже не за горами… И в ту же минуту почувствовала она, как несбыточна мечта о покое, да и кто из них захотел бы покоя?.. И она сама отказалась бы от спокойной, безмятежной жизни, если бы ей вдруг предложили такую…

Постепенно входит в берега быт. Софья Гавриловна, выздоровев после ранения, уже переехала на новую квартиру. Женя собирается в Ленинград, и ждать её с дочерью нужно со дня на день…

В дверь постучали, вошли Ваня Быков и Уленков, румяные с мороза, веселые, и сразу шумно и молодо стало в комнате.

— А мы вас уже заждались, — сказала Елена Ивановна. — Я думала, и вовсе не придете сегодня…

— Как же мы могли сегодня не побывать здесь? — снимая кожаное пальто, сказал Уленков. — Хоть мы не надолго забежали, проститься…

— Неужто снова дорога? — тихо спросила Елена Ивановна. — Мне кажется, я и умру, собирая кого-нибудь в дальний путь…

— Но ведь это же хорошо, Лена, — взволнованно сказал Быков, — такого же еще до нас и на свете не бывало: вот уже к концу подходят наши жизни, а все еще впереди — дороги, новые пути, мир, открытый настежь… Раньше разве так могло быть? Почитай старые романы — уже к сорока годам у людей — только прошлое, тихая пристань, бездумное житье. А мы и в старости умеем жить завтрашним днем. Жаль до слез, что не дожил до нынешних дней Николай Григорьев, — ведь он о такой жизни мечтал, о такой большой победе…

Они замолчали, вспомнив последнее свое свидание с Николаем Григорьевым, — образ комиссара гражданской войны, воспитавшего их большевиками, снова встал перед ними из дали прошедших лет…

Словно напоминанием о нем прозвучала передававшаяся по радио казачья песня, которую пели когда-то в Царицыне…

Долго сидели молча, слушая музыку, потом Елена Ивановна взглянула пристально на Уленкова, оттиравшего щеки рукавом куртки, и заботливо спросила:

— Может, чай собрать?

Приемный сын, целуя её руку, тихо сказал:

— Какая ты догадливая. Мы только что хотели об этом попросить… Дорогой промерзли немного — в «пробку» попали, пережидать пришлось, пока автоколонна пройдет…

Елена Ивановна ушла на кухню, и когда через полчаса снова вернулась с кипящим чайником, разговор был в самом разгаре.

Летчики обсуждали вопрос о втором фронте. Тентенников, не прислушиваясь к неторопливой речи молодого Быкова, поднялся со стула и спросил Елену Ивановну:

— Помнишь, я тебе пакет передавал в Больших Колпанах, когда мы расставались? Там у меня орден и бумаги были…