— Разобьет аэроплан — что с него тогда возьмешь? Ничего не возьмешь…

— Думаю, не разобьет… Пока он у тебя будет служить, и там — возьму с собой.

— Ладно. Скажи ему — пусть завтра приходит.

Насчет покупки у Быкова аэроплана в тот день не сговорились. В последнюю минуту Быкову стало жаль своего «фармашку», — он мечтал на досуге заняться улучшением машины. Хоботов надеялся уговорить летчика, — может быть, этим и объяснялось его неожиданное согласие заключить договор с Победоносцевым.

…Назавтра Хоботов все-таки купил аэроплан у Быкова.

* * *

Вечером, накануне отъезда из Петербурга, Быков получил городскую телеграмму, подписанную незнакомой ему фамилией. Некий Ружицкий приглашал летчика в гости и заранее благодарил за внимание и любезность. В телеграмме было много старомодных, витиеватых слов, она чем-то была необычна, и Быков вдруг решил поехать в гости к незнакомому, но, судя по телеграмме, вежливому и обязательному человеку.

С трудом отыскал Быков нужный дом в тихом переулочке Петербургской стороны. Дом был деревянный, старенький, словно негаданно перенесенный в столицу из далекого уездного городка, в окне мезонина горел синеватый крохотный огонек, отблеск его плясал на ветке тополя, дотянувшегося до самой крыши.

Не успел Быков дернуть ручку висячего звонка, как окно в мезонине распахнулось, и бородатый человек в круглых очках спросил:

— Неужели господин Быков?

— Он самый!

— Как я рад, — весело отозвался бородач, — очень рад познакомиться с вами. Сам, говоря по правде, зайти к вам не решался — человек вы занятой, и без меня у вас разных докучливых посетителей много. А вот, думаю, когда захочется нашему знаменитому летчику хоть немного отдохнуть — он ко мне и заедет. Здесь ведь тишина, спокойствие, никакой сутолоки, словно отсюда тысяча верст до столицы.

Последние слова он проговорил уже спускаясь по лестнице. Он прошелся вместе с Быковым по переулку, показал ему двор, где росли цветы, каких не выращивали и в Ботаническом саду; и когда через полчаса Быков сидел в мезонине, за круглым столом, на обитом выцветшим плюшем диванчике, летчику показалось, будто с хозяином квартиры он знаком давным-давно, — как-то легко и просто было с ним, словно не впервые встретились они в нынешний вечер…

Низенькие комнаты были уставлены полками и книжными шкафами, на столах и стульях лежали объемистые папки с бумагами и газетными вырезками, на стенах развешаны фотографии летчиков, чертежи лежали грудами на этажерках, а к потолку были подвешены модели монопланов, бипланов и геликоптеров. Шагу нельзя было сделать, не задев какого-нибудь предмета, и Ружицкий ходил по комнате бочком, словно боялся нарушить заведенный им самим порядок.

— А вам моя фамилия, наверно, неизвестна, — сказал Ружицкий, набивая папиросы.

— Честно говоря, впервые её узнал, когда получил вашу телеграмму.

— И немудрено! Обо мне в газетах не пишут, а мои коротенькие заметки в периодических изданиях вам, должно быть, не попадались…

— Вы тоже увлекаетесь авиацией? — спросил Быков, разглядывая модель моноплана незнакомой конструкции, висевшую над обеденным столом.

— И воздухоплаванием! Не только авиацией, но и воздухоплаванием, — строго сказал Ружицкий. — Теперь, конечно, наступил век аппаратов тяжелее воздуха, но, поверьте мне, и дирижабль еще свою службу человечеству сослужит!

— А сами никогда не летали?

— Только пассажиром…

— Вы уж на меня не обижайтесь, вижу — вы человек хороший, скажите откровенно, зачем меня приглашали?

— Зачем? — разводя руками, сказал Ружицкий. — По правде говоря, ни за чем. Просто хотелось мне с хорошим человеком познакомиться.

Он улыбнулся. Засмеялся и Быков. Оба они были рады, что вот выпал свободный вечер, когда можно по душам потолковать друг с другом без всякого дела, без спешки…

— А если откровенно говорить, то и дело у меня к вам есть, — поблескивая стеклышками очков, говорил Ружицкий. — При каждом деле в жизни, кроме самих его участников, есть и, так сказать, тихие, но верные души, любящие дело не меньше, чем творцы. Они бескорыстно за это дело душой болеют, живут его интересами, их так «болельщиками» я бы и назвал. Вот я именно такой «болельщик» авиации. Смолоду еще воздухоплаванием увлекался. Сам я педагог, преподаю в гимназии историю. А авиация — так сказать, приватное увлечение. Жена моя умерла в позапрошлом году, детей у меня нет, вот и остался теперь один с моими коллекциями. Вы и представить не можете, как я волнуюсь, следя за полетами, как переживаю и радость и горе каждого летчика!

До поздней ночи засиделся Быков у Ружицкого, просматривая старые журналы, перебирая письма знаменитых воздухоплавателей, знакомясь с заботливо собранными Ружицким моделями самолетов. Уходя, Быков пообещал Ружицкому аккуратно переписываться с ним, сообщать подробности полетов и состязаний.

— Не забывайте старика, — тихо говорил Ружицкий, — ведь я теперь и о вас беспокоиться буду. Вот трудно придется нам в жизни, опасность ли будет какая, вы обязательно обо мне вспоминайте. Помните, что есть в переулке окно, в котором горит огонек…

На перекрестке Быков оглянулся. В окне мезонина горел теплый синеватый огонек. И не раз в дни трудных испытаний той поры думал Быков о приветливом, согревающем душу огоньке за тюлевыми занавесками в окне мезонина.

Глава тринадцатая

В Царицынском соборе кончилась поздняя литургия, и сразу же заколыхались на улице золоченые хоругви. Верующие шли к новостроящемуся собору. Впереди выступал, тяжело дыша, иеромонах Илиодор. Быков сразу узнал его. Он был похож на свои портреты, так часто появлявшиеся в столичных газетах, да и у кого еще в Царицыне мог быть такой властный вид?

Огромная толпа, шедшая за Илиодором, заполнила главную царицынскую улицу. Рослые мужчины несли иконы на широких щитах.

Могучий бас прославленного соборного дьякона заглушал пение огромного хора; прохожие, шедшие навстречу, останавливались, снимали шапки и истово крестились. К ним подходил Илиодор. Крестный ход на минуту останавливался.

Худое, изможденное лицо Илиодора было страшно в эти минуты.

— Плохо молишься! — кричал он, обращаясь к случайно оказавшемуся рядом с ним прохожему. — Молись лучше! Помни: все те, кто не молится, — диаволы. У них не человеческие лица, а морды…

Особенно доставалось от Илиодора тому, кто не успевал, по рассеянности, вовремя снять шляпу, или кепку, или фуражку.

— Шапку не снимаешь, значит, в аду гореть будешь, — визгливо кричал он. — Негодяй, сними шапку, или она слетит у тебя вместе с головой.

Тотчас появлялся рядом с Илиодором огромный мужчина с грязными космами длинных, развевающихся по ветру волос, — в могучих руках своих держал он большой револьвер. Размахивая оружием перед самым лицом неслуха, великан упрямо твердил:

— Умру, а батюшку не выдам…

— Ну, Савва, ты потише, — еще больше раздражаясь, кричал Илиодор. — Не умирать со мной, а жить надобно…

Мгновенным хорошо рассчитанным ударом Савва сбивал с ног не понравившегося Илиодору человека, и крестный ход трогался дальше. На людных перекрестках Илиодор снова останавливался, вслед за ним останавливалась и вся процессия.

— Идите, идите с нами, — говорил прохожим Илиодор, — я знаю, вам дома нечего делать. — Прохожие присоединялись к толпе и вместе с другими шли к собору.

На прошлой неделе, когда появились в газетах объявления о предстоящих в Царицыне полетах Быкова, Илиодор, допуская народ к кресту, сказал, что произнесет проповедь особенную, совершенно новую и для верующих очень важную. Илиодор нервничал в последнее время, особенно с тех пор, как узнал, что в Синоде им недовольны, и с каким-то озорством шел напролом, — уже давно решил он сложить с себя сан и вступить в открытую борьбу со своими врагами.

Яростная ненависть к Синоду ожесточила Илиодора против всех людей, не шедших к нему на поклон, — в каждом он видел врага, с каждым собирался расправиться самым беспощадным образом. Теперь же предметом его ненависти стал Быков.