— Как начинали мы жить? — говаривал он приятелю. — Мы жить начинали как-то бездумно, словно не сами шли по жизни, а кто-то тащил нас за шиворот. В старых романах, когда люди ничего не делали, они сначала обдумывали жизнь, а потом начинали действовать. У нас же обстоятельства иначе сложились. Сначала мы жить начали, а потом уже сама жизнь выучку давала. На собственном горбу мы её узнали. Ведь и в авиацию мы по-разному пошли. Я — книжек начитался, в интеллигентских-то семьях с книжечки все начинается. В рассказах о первых летчиках многое было возвышенно и романтично. Только у Быкова были цели ясней…

Он помолчал, словно не мог сразу собраться с мыслями:

— И вот оттого, что слишком восторженно я на жизнь смотрел, приходилось порой трудно. О счастье думали мы. Простым и бездумным казалось нам тогда это счастье. Тебе, Кузьма, хотелось громкой славы, мне — самостоятельной, независимой жизни. И что же? Ничто из наших мечтаний не свершилось. Да и не могло свершиться. И вот помнишь, Петр, мы как-то с тобой говорили, встал перед нами вопрос: что же такое счастье? Я книгу читал Короленки, там просто так и говорится, что человек создан для счастья. Но счастье-то в чем? Это не глупый вопрос, как некоторым кажется. Не болтовня интеллигентских хлюпиков: вы поглядите, сколько даже лекций читалось в те годы, когда мы по провинции разъезжали. Куда ни приедешь, всюду столбы и заборы заклеены пестрыми афишками, и на каждой: «В чем счастье?», «Что такое цель жизни?», «О смысле жизни»… Лекторы-то, понятно, шарлатанами были, но не случайно ведь где-нибудь в Сызрани или грязном городке на юге валила молодежь на лекции…

— Я таких лекторов немало видел, — вставил свое слово Тентенников.

Быков лежал на кровати с закрытыми глазами, внимательно слушал, но в разговор не вмешивался, словно хотел дать выговориться Глебу.

— Правильно, и ты видел, — ведь провинцию ты хорошо знаешь, в сотнях городков, небось, побывал. И вот тогда-то и стало нам ясно, что счастье, истинное счастье — в долге. В любимой нашей профессии, в завоевании неба. В обязанности нашей перед другими людьми, перед своей страной. Только в том и может быть счастье. Ты на Наташу хотя бы погляди, — сказал он, обращаясь почему-то к одному Тентенникову. — До той поры, пока она свой долг до конца не поняла, пуста была наша жизнь. Пока она в беззаконие васильевское верила, в то, что все позволено, не было жизни у нас. Ведь и на фронт она пошла не потому, что понимала истинный смысл происходящего… А вот теперь она поняла, что должна хоть немного облегчить солдатское страдание и горе, и жизнь её иначе пошла. Смысл найден: он в долге. Сразу становится все простым и понятным, до бесконечности ясным. Мы взялись за ручку, подняли сперва самолет в небо потому, что просто хотели летать. А теперь из этого тоже рождается долг наш. Петр говорит, что вслед за нынешней придет новая война. Справедливая, истинная, которой ждет народ, которая землю даст мужику, раскрепостит рабочего. Тогда-то и придется нам свой долг исполнить. Истинный, от самого сердца идущий…

— Да ты у нас просто философ, — весело проговорил Быков, вскакивая с постели и обнимая Глеба. — Хотя сам не понимаешь даже всей своей правоты. Скоро, очень скоро настанет пора, когда придется вспомнить о долге своем. Те, кто правит сейчас, не думают о счастье России, а большевики трудятся для народа. Наша дорога с ними. Здесь наш долг, наше счастье.

Дверь халупы распахнулась, и на пороге остановился делопроизводитель отряда Максим Максимович. С этим огромным толстым человеком редко встречался Быков. Делопроизводитель был несловоохотлив, угрюм, задумчив, но работал много, с утра до поздней ночи, и, пожалуй, на нем одном держалось хозяйство отряда.

Васильев ничего не знал об отрядной жизни, плохо помнил людей и совсем уж не интересовался перепиской — канцелярией, как говаривал он презрительно, — ею ведал делопроизводитель.

— Дела, дела, право! — сокрушенно понурив голову, промолвил Максим Максимович.

— Случилось что-нибудь в отряде?

— А вы не знаете? — недоуменно спросил делопроизводитель.

— Ничего не знаю.

— У нас неприятности, да какие… — Он передохнул минуту и раздраженно проговорил: — Сводки секретные пропали…

— Пылаев украл? — взволнованно спросил Быков.

Делопроизводитель с опаской посмотрел на Быкова и зачастил, словно боясь, что его не дослушают до конца:

— Мало того, что бежал, хотел еще и Васильева застрелить.

— Час от часу не легче…

— Теперь такое будет, что не передохнуть, — с тревогой ответил делопроизводитель. — Следствие начнется, пойдет писать губерния.

К вечеру Васильева уже не было в отряде: он покинул аэродром, ни с кем не простившись, никому не сдав отряда.

День прошел в волнении, а вечером в халупу к летчикам прибежал делопроизводитель.

— Приказ получен, — сказал он Быкову. — Вам предлагается принять отряд впредь до особого распоряжения. Командира пришлют в ближайшие дни.

Так неожиданно стал Быков временным командиром отряда.

Глава пятнадцатая

Был морозный и ясный день. Снег в горах, такой же синий, как и на далеком Севере, напоминал Глебу о детстве, и долго ходил он по полю, чувствуя себя помолодевшим и бодрым. Ярко сверкали снега на взгорьях, курились вершины далеких кряжей; бледно-голубое небо было безоблачно. Косматое лучистое солнце пылало на краю горизонта, а длинные тени деревьев уже тянулись по обочинам проезжих дорог.

Глеб смотрел на пылавшие снега, и в яркости зимних красок, в огромном просторе, открывавшемся вокруг и ослепляющем глаза, чудилось ему предвестье близкого свершенья самых несбыточных надежд.

С того дня как исчез из отряда Васильев, возвращалось старое и легкое чувство, которое еще во время веселой и сумасбродной поездки в Кизел сблизило Глеба с Наташей. Давно ли казалось ему, что жизнь оборвана навсегда, что дело только в какой-нибудь последней беседе, в последних коротких и жестоких словах, сказанных Наташей, а теперь все шло совсем по-другому. Почти каждый день присылала ему Наташа с оказией небольшие письма в узких конвертах, и Глеб без конца перечитывал поденные записи её госпитальных дел.

Летчики устраивались в отряде надолго, с тем чувством, какое бывало, очевидно, у полярных мореплавателей, когда они дрейфовали на кораблях, вмерзших в вечные льды. Они отдавались медленному и неумолимому течению времени, подхватившему их жизни так же, как воздушный поток влечет потерявший рулевое управление дирижабль.

Новых летчиков в отряд не присылали, и поговаривали о том, что вообще отряд собираются перебросить в пятую армию.

Старые друзья жили тихо и мирно. Ваня целые дни проводил с Тентенниковым, играл с ним в подкидного дурака. Колода распухла, стала грязной, и это злило аккуратного Быкова: давно уже он собирался её выбросить. Лица королей, валетов и дам были стерты, но неутомимые игроки помнили любую карту и каждый день пририсовывали бороды королям и усы облезлым валетам.

Тентенников часто рассматривал свой старенький самолет и объяснял Ване, как надо держать ручку управления.

— Петр Иванович, — говаривал мальчик, обнимая своего названого отца и лукаво щурясь, — скоро меня будут учить полетам.

— Трудно тебе придется, — улыбался Быков, похлопывая мальчика по широкой и сильной спине. — Таким, как ты, нечего думать о самолете. Я тебя в дикую дивизию отправлю…

— И пойду, — угрожающе говорил Ваня. — Когда я ехал на фронт, то и с дикой дивизией встречался. Кавалеристы на одной станции стояли с конями и учили меня вольтижировке.

— Как же вольтижировка делается?

— Ножницами, — неуверенно отвечал Ваня и махал безнадежно рукой.

— Побасенкам охотничьим ты научился от деда…

— Он меня на биллиарде играть выучил.

— Бесполезное дело.

— Дуплет в угол — бесполезное дело? Да мы с дедом жили на его дуплеты!

— А как дуплеты делаются?

— Забыл, — признался Ваня.

— Всюду свой длинный нос суешь, вот ничего толком и не помнишь.