Уленков подошел к Тентенникову с виноватой улыбкой, стал рядом и так заморгал, что Кузьма Васильевич недоуменно спросил:
— В глаз соринка попала?
— Нет, я с просьбой…
— С просьбой?
— Вот именно. С аэродрома соседнего приехал летчик…
— Так, так… Погоди минутку, там ящики забыли погрузить на машину, — сказал Тентенников. — Я сейчас, мигом…
Он убежал на другой край летного поля, долго кричал на нерадивых, по его мнению, грузчиков, потом сбегал в ангар и, вытирая носовым платком потную голову, вернулся к тому месту, где ждал его Уленков.
— Запарился я, право… Ну, говори, какая твоя просьба?..
— Я, Кузьма Васильевич, хотел насчет медвежонка попросить.
— Насчет медвежонка? Ну, как там хочешь, а я не могу помочь. Опять с ним неприятности будут…
— Нет, теперь ничего не будет… Я только что летчика видел с соседнего аэродрома.
— Что он сказал?
— Отдают они мне медвежонка.
— А снова за ним не приедут?
— Нет, теперь ничего не будет. Они его решили бросить. Разве можно? Он такой веселый стал. Летчик говорит, что у него теперь доброхотов много…
— Каких доброхотов?
— Ну, тех, которые ему носят лакомства. Тех, кто не носит ему доброхотных даяний, мишка в друзья не принимает. Отдают они мне его… Я уже упросил одного рабочего, чтобы он его на новом месте выгрузил.
— Значит, за ним надо сейчас к соседям ехать?
— Зачем к соседям? Его уже привезли…
— Ну ладно, сажай его в ящик, со следующим грузовиком отправим…
Проводив грузовик, на который был погружен ящик с медвежонком, Уленков повеселел.
Но недолго пришлось размышлять о мишке: запыхавшийся связной сказал, что Уленкова срочно требует майор.
В блиндаже командира полка было теперь пусто, и он казался запущенным и грязным: повсюду валялись брошенные вещи, обрывки газет, разбитые чернильницы; имущество отряда уже было вывезено, и только телефон еще оставался на старом месте.
— Звонила только что твоя Катя! — сказал Быков.
— Звонила? — растерянно спросил Уленков.
— Представь, сумела еще раз до нас дозвониться. Она уже ушла из Симска. К селу подошла немецкая колонна. Сейчас вылетят штурмовики, вы с Лариковым их прикроете. А потом тут заправитесь, передохнете и перелетите на новый аэродром.
…Первым в небо поднялся Лариков. Машина Уленкова полетела вслед за исчезающим в небе самолетом командира звена.
Совсем недалеко было лететь до Симска, но труден был этот путь — ведь все время мучила одна дума: «Скоро придется покинуть эти края…», и опять Уленков увидел дома и рощи, мимо которых он проходил в памятные воскресные дни, когда ездил сюда на вечера с Лариковым и Горталовым. Где теперь Катя, говорившая с ним по полевому телефону? Он представил на мгновение, как идет сейчас незнакомая смелая девушка по перелескам, по придорожным рощицам, по дымным полям, уходя от врага, и невольная грусть защемила сердце: встретятся ли они когда-нибудь на дорогах войны? Неужто их разбросает в разные стороны и он никогда уже больше не услышит, как звучит её высокий, взволнованный голос?
Вдалеке пылала деревня. Горизонт был в огне. Горел большой дом на окраине Симска. Штурмовики уже уходили, — остатки атакованной ими танковой колонны немцев расползались в разные стороны. Десяток машин пылал на улицах и переездах маленького городка. Самолеты снизились, и Уленков увидел растянувшуюся у развилки колонну вражеской пехоты.
Когда немцы заметили подошедшие со стороны солнца самолеты, было уже поздно укрываться: огнем пулеметов расстреливали Лариков и Уленков подходящих к перекрестку врагов.
Заговорили немецкие пулеметы, кто-то из солдат попробовал обстрелять самолет из автомата. Уленков шел на бреющем полете. Он видел автомобили с поставленными на них пулеметами, видел мечущихся испуганных солдат и, нажимая на пулеметную гашетку, с радостью примечал, как падают фашисты на пыльную дорогу и лежат недвижимо, сраженные огнем, который послал на врага он, советский летчик Сергей Уленков…
Перекресток быстро опустел. Только убитые и тяжело раненные остались теперь на развилке дорог. Движение колонны на несколько часов было задержано. Покружив еще немного над придорожным поселком, самолеты повернули обратно.
Глава восьмая
Все изменилось в городе, все изменилось и в старом победоносцевском доме на Подьяческой улице. С детства жила Елена Ивановна в этом старом неуютном доме, а никого из соседей не знала — только дворников помнила, таскавших дрова по узким ступенькам черной лестницы, да еще старенького кавказского генерала из четвертой квартиры, — когда Лена кончала гимназию, он зашел однажды к Ивану Петровичу и с тех пор стал частым собеседником Победоносцева в часы вечерних чаепитий. Остальные жильцы дома были людьми незнакомыми, и даже инженер, живший в соседней квартире на одной площадке с Победоносцевыми, никогда не раскланивался с Еленой Ивановной, — была у старых петербуржцев особенная замкнутость и чопорность, — и дивились же ей приезжавшие в столицу общительные провинциалы… В советские годы жизнь в доме пошла по-другому. Новые жильцы приехали сюда, выработались и новые правила общежития.
А с того дня, как впервые проревела сирена воздушной тревоги и жильцы старого дома собрались в бомбоубежище, все словно стали одной семьей и быстро перезнакомились друг с другом.
Особенно понравилась Елене Ивановне высокая старуха с аккуратно расчесанными на пробор седыми волосами и с искристым веселым взглядом по-молодому озорных глаз. Она приходила в бомбоубежище с книгой, садилась в углу и, медленно перелистывая мятые страницы, успевала прислушиваться ко всему, что говорили сидевшие рядом с нею люди. Она особенно внимательно разглядывала Елену Ивановну и однажды вечером сказала:
— Ты на меня, старую, не обижайся. Тебя еще девочкой помню, когда ты в коротеньких платьицах бегала, а теперь, гляди-ка, и сама ты немолода стала.
С ней было как-то удивительно легко говорить, и Елена Ивановна обрадовалась, когда однажды утром старуха пришла к Победоносцевым.
— А я к тебе по делу, — строго сказала старуха, усаживаясь на краешек дивана.
— Рада вас и без дела видеть! (Так уж впоследствии и повелось: Софья Гавриловна обращалась к Елене Ивановне на «ты», а Елена Ивановна говорила ей «вы».)
— Мне попусту прохаживаться некогда, — еще строже ответила старуха. — Тебя как звать-то?
— Елена Ивановна!
— Аленушка! — решила старуха (она была характера властного, ни в чем не терпела возражений). — А меня зовут Софья Гавриловна.
— Слушаю, Софья Гавриловна.
— Так вот, я тебя в свою команду записала. Ты уж прости — не спросила, сама за тебя решила…
— Вам видней…
— Я ведь в здешней группе самозащиты начальница. Меня муж покойник лет семь назад, когда я в осоавиахимовский кружок пошла, на смех поднял. Куда, говорит, тебя, старую, потянуло? Я с ним тогда крепко поцапалась… И что же? Права оказалась! По уму я, конечно, с ним не сравнюсь, — он главным бухгалтером был в банке, умный человек, знающий… Но мы ведь, женщины, сердцем, как говорится, чувствуем. И иногда догадливее самых умных мужчин оказываемся. Вот как!
Елена Ивановна встала с дивана, прошлась по комнате.
— Я от работы не отказываюсь…
— И хорошо! А уж насчет того, что не струсишь, уверена. Сколько летчиков-то в вашей семье…
— Вы их помните?
— А как же? Я с молодых лет любила к людям приглядываться. И если кто мне поприглядистей казался, то к такому человеку особенный интерес имела…
Очень понравилась Елене Ивановне эта женщина, и с того дня много времени проводили они вместе. Вместе стояли на крыше в часы воздушных тревог, вместе проверяли затемнение в доме, вместе обходили квартиры и вместе учились тушить первые зажигалки. («Вот ведь анафемские свечи!» — сердито говаривала старуха, ловко орудуя лопатой.)
А жизнь в доме шла своим чередом, и особенно много беспокойства доставлял Елене Ивановне отец. Он очень изменился за последнее время, еще больше ушел в себя и в свою работу и только об одном просил близких: чтобы они ему не мешали работать и думать, не отвлекали ненужными разговорами, не докучали заботами.