— О вашем горе слышал, — сказал Жуковский, разглаживая окладистую бороду и внимательными черными глазами глядя на Победоносцева, — но поступок Сергея Ивановича оправдать не могу: нужно было зубы стиснуть и драться, утверждая свою идею. Если бы люди так легко сдавались, отступали перед трудностями, ни одно великое открытие не могло бы победить.

— Я себя виню, что не распознал настроения брата, — сказал Глеб. — Хотя, впрочем, в таких случаях самое легкое — винить себя. Ведь он таил от меня свою мысль о смерти…

Они помолчали, и Победоносцев, подымая чемодан с чертежами Сергея, сказал:

— А чертежи он просил вам отнести, чтобы вы со временем передали в музей…

— Волю его я выполню, — вздохнув, сказал Жуковский. — Пригодятся когда-нибудь его работы будущим конструкторам самолетов. Он был человеком редкого дарования, я всегда буду скорбеть о его смерти…

— Вы извините, мне сейчас уезжать надо, а вообще, если позволите, я еще когда-нибудь вас навещу…

— Обязательно, — сказал Жуковский, — рад встречам с летчиками, ведь они служат делу, которому я сам отдал большую часть своей жизни… А вы к тому же родной брат Сергея Ивановича…

Но так и не довелось Глебу никогда больше встретиться с Жуковским.

Глава двадцатая

В конце лета в Петербург приехал болгарский офицер, не то поручик, не то штабс-капитан, — чина его точно никто не знал, так как ходил болгарин в штатском, в плаще и модном коричневом костюме. Был он высок, широк в плечах и неизменно весел. Приезжий офицер жил в меблированных комнатах, неподалеку от гостиницы «Эрмитаж», встречался с журналистами, отставными военными, о цели своей поездки ничего не говорил и долгие часы проводил в беседах с учеными, изучающими историю болгарского народа. Загорский встречался раза два с болгарином, однажды даже поспорил с ним о будущих судьбах Балкан. От кого-то из знакомых он слышал, что болгарин приехал в Петербург с серьезным поручением, и удивился, однажды вечером получив городскую телеграмму: болгарский офицер извещал о желании немедленно с ним встретиться и поговорить.

Оказалось, что болгарин покупал аэропланы. Болгарская армия, дравшаяся под Адрианополем, ждала помощи от русских авиаторов. Загорский повеселел, забегал по департаментским приемным, возил болгарина на авиационный завод Щетинина и твердо решил ехать на фронт вместе с летным отрядом.

Болгарская армия покупала пять аэропланов и давала деньги на запасные части и содержание летчиков.

Загорский не спал ночами, вспоминая старые рассказы о балканских войнах, и чувствовал, что пришло настоящее время: его дед дрался когда-то под Плевной, был убит там, — и Загорский мечтал навестить его могилу. В дни итальяно-турецкой войны многие еще не верили в пользу авиации, теперь настал наконец час проверки нового и грозного оружия…

В военных кругах начались серьезные споры, — решался вопрос о том, как следует поступать с попавшими в плен летчиками. Можно ли их приравнивать к офицерам или же правильнее будет считать шпионами и расстреливать сразу по задержании аэроплана? «Какой он военный? — говорили о летчиках некоторые генералы, мыслившие по старинке. — Он сверху смотрит, выглядывает, чинов у него никаких нет…»

Однако мечта Загорского о поездке в Болгарию не свершилась. Как раз в те дни его вызвали в инженерное управление и отправили на один из петербургских заводов принимать оборудование для воздухоплавательных рот.

Формирование отряда взял на себя завод Щетинина, где к тому времени, на правах компаньона, работал Хоботов. Он сразу заинтересовался предстоящей поездкой и заявил, что сам обязательно направится в Болгарию на фронт. Не очень обрадовала летчиков совместная поездка с Хоботовым, но все-таки Евсюков, Костин, Колчин согласились вступить в отряд. Летчики, вызвавшиеся поехать в Болгарию, были людьми надежными, но Хоботов еще больше верил в удачу Быкова и Победоносцева. Поздно вечером Хоботов вызвал их и предложил вступить в отряд.

— Я болгарского офицера видел, — сказал Победоносцев, — встречался с ним у Загорского. Человек он симпатичный, культурный. Он говорит, что русским летчикам в Софии будут рады, — народ русских любит и от летчиков ждет помощи в войне. Ведь в Турции сейчас самые зверские настроения, — младотурки прикидываются культурными людьми, а сами мечтают о том, чтобы снова с огнем и мечом пройти по славянским землям.

* * *

Через несколько дней летчики получили заграничные паспорта, кожаные костюмы и поехали в гости к Лене. Корнея Николаевича дома не было.

Лена сидела на диване и вышивала салфетку. Мелкая стежка вилась вокруг ажурной каемки, и Лена напевала, прислушиваясь к шагам на лестнице. Стена выходила на площадку. Лена привыкла издалека узнавать шаги и никогда не ошибалась, — спокойная, ровная походка мужа совсем не походила на прыгающую, порывистую походку Глеба. Вот и теперь, услышав знакомые шаги, Лена отложила вышивку и послала прислугу открывать дверь.

«Глебушка… — решила она. — А с ним кто такой? Похоже на Корнея, но шаги еще глуше…»

Она не вытерпела и побежала в переднюю. Глеб поднял сестру и крепко поцеловал в губы.

— Мы снова к тебе, — сказал он, расстегивая воротник новенькой кожаной куртки, — но на этот раз уже не чай пить, а прощаться. Где Корней Николаевич?

— Прощаться? Нет, почему же прощаться? Корней уехал на завод, вернется поздно. А вы куда собираетесь?

Победоносцев выждал несколько минут, вытянул руки по швам и тихо сказал:

— Уезжаем на войну, сестрица!

— На войну? Но где же теперь война? По-моему, Россия теперь нигде не воюет… — Она решила, что брат шутит, и, ухватив его за воротник куртки, сердито потянула к себе. — Лгунишка ты, лгун, как тебе не стыдно…

— Нет, почему же, Елена Ивановна?.. Глеб не обманывает вас, через четыре дня выезжаем. Разве вам Корней Николаевич не говорил? Он и сам тоже собирался на войну, да его не пустили.

Лене стало неудобно, что она, обрадованная приходом брата, еще не поздоровалась с Быковым.

— Простите, пожалуйста, Быков…

— Бросьте, Елена Ивановна, бросьте, — ответил летчик, с удовольствием пожимая пухлую руку Лены. — Должно быть, вам Корней Николаевич ничего не говорил о предстоящем отъезде Глеба, не хотел заранее волновать.

Лена, раскрасневшись, сидела у самовара и хозяйничала. Было приятно чувствовать себя взрослой хозяйкой, только жаль, что мужа нет дома, — он бы сумел занять их разговором, гости не скучали бы; собственные слова казались Лене скучными и однообразными.

— Я ездила на днях с Корнеем, — она покраснела, назвав имя мужа, и застенчиво посмотрела на Глеба — не заметил ли брат смущения, — ездила на днях, — сердито морща лоб, повторила она, — к его дяде. Чудный старик… Он хорошо знает генерала Кованьку, но не по службе; они вместе старинные монетки собирают… Живет он в Карташевке, — хорошее место, только сыро очень; мы ходили по лесу, искали грибы, много нашли, и самых хороших. Возвращаемся домой — идет босая женщина с лукошком, в ситцевом платочке, и читает французскую книжку. Я заинтересовалась… может быть, это скучно? — снова перебила себя Лена, исподлобья посматривая на Глеба.

— Нет, почему же, рассказывайте, Елена Ивановна, — маленькими глотками отхлебывая чай, отозвался Быков.

— Я заинтересовалась, кто она такая… Оказывается — толстовка, из интеллигентной семьи, бросила город и живет только тем, что можно собрать в лесу. Интересно, правда? Я даже ей позавидовала…

— Нечего ей завидовать, — хмуро сказал Быков. — Сейчас мода такая пошла на опрощение. Дескать, нужно покинуть шумные города и вернуться поближе к природе. Один модный поэт так прямо и заявил в стишках — мне они недавно в газете попались, — что, дескать, душа его стремится в примитив. Я посмеялся. Нескладно как-то у него получается. Сам простоты хочет, таким же босоножкой ходить мечтает, а все-таки стремится в примитив. И тут без иностранного словечка обойтись не смог! Понятно, раз у него мечта о примитиве, то ему и хождение по лесу босиком чем-то умилительным кажется. А вот пробегал бы он, как я, все детство босиком да в рваных штанах, небось, о своем примитиве не возмечтал бы.