— В чем же ей виниться? — недоумевал Глеб. — Я ни в чем не виню её.
— Стерпится — слюбится, — поучительно замечал Тентенников. — Ты её не бросай: из неё, брат, хорошая хозяйка выйдет.
Он собирался навестить Наташу, но никак не удавалось ему поехать в госпиталь вместе с Глебом: после отъезда Быкова в отряде оставалось только два летчика, и нельзя было уезжать обоим сразу. Но однажды Тентенников разбился при взлете, и Глебу пришлось отвезти приятеля в госпиталь, где работала Наташа.
На ухабах, когда особенно трясло бричку, Тентенников морщился от боли, но всю дорогу молчал; только подъезжая к госпиталю, тихо спросил:
— За старое она на меня не сердится?
— Чего ей сердиться? Ты её, Кузьма, по-моему, не понимаешь: добрая она и былой обиды никогда не помнит.
Тентенников успокоился, сказал только:
— Ты ей не говори, конечно, а мужчинам в медицине я больше доверяю. У них руки сильней… Конечно, она не врач, а сестра милосердия… Не то бы я к ней не поехал.
— Экой ты, право… сплетником меня считаешь, что ли? Ни слова я не скажу. Сам ты только не спорь с ней.
Наташа встретила Тентенникова ласково, сказала, что поместит сперва в общую палату, а если там не понравится, обязательно переведет в отдельную комнату, выходящую окнами в сад.
В операционной врач сделал перевязку, и Наташа не позволила потом Тентенникову идти в палату: его отнесли на носилках. Он расстроился и спросил:
— Долго ли мне бедовать тут придется?
Узнав, что лечение может затянуться, Тентенников еще больше опечалился и стал уговаривать Глеба приезжать почаще.
— Скука будет смертная без отряда…
— Наташа за тобой присмотрит. И я приезжать буду.
— А как только Быков приедет, ты в тот же день привези его сюда. У него, должно быть, новостей немало.
Глеб глядел на него и не узнавал в нем того завистника, жадно мечтающего о славе, с которым познакомился когда-то в далекой, чужой стране. Словно подменили Тентенникова, — стал он за последние годы совсем другим человеком. Раньше, бывало, сердила его чужая удача, и стоило ему только узнать, что повезло кому-нибудь, как сразу начинал он злиться и «играть в молчанку»: бывало, за целый день от него не добьешься ни слова. Теперь сам он стал радоваться успеху хороших летчиков и больше всего дорожил дружбой с товарищами молодой поры. Все чаще удивлял он приятелей неожиданными вопросами о больших явлениях жизни. Чувствовалось, что ум его работает пытливо и неустанно. Появилась у него и привычка к чтению. Раньше больше всего любил читать «Мир приключений», сыщицкие романы, а теперь на его столике лежали разрозненные томики Горького, Мельникова-Печерского, Писемского, — их он особенно любил как земляков, волжан.
Многое изменилось в его характере за годы войны. На фронт пришел он вольноопределяющимся второго разряда, да и в вольноопределяющиеся-то его пустили только потому, что был он некогда известным летчиком: аттестат об окончании уездного училища, представленный Тентенниковым, был поводом для вечных усмешек командиров отряда. Васильев за глаза особенно изощрялся в издевках над простым и добродушным летчиком.
Тентенников быстро подружился с Наташей и хмурился, когда вспоминала она о том, как еще недавно её сурово осуждал волжский богатырь.
— Ладно уж, Наталья Васильевна, — говорил он. — Старое не к чему, вспоминать…
Как только выдавалась свободная минута, Глеб выбирался из отряда и верхом уезжал в госпиталь. Наташа ждала его каждый вечер возле старой мельницы — излюбленного места своих одиноких прогулок. К госпиталю шли они пешком. Глеб вел коня под уздцы и неторопливо делился с женой новостями.
В маленькой Наташиной каморке уже поджидал приятеля Тентенников, гладко выбритый, похудевший, в старом халате, в туфлях, надетых на босу ногу.
Они сидели за круглым столом. Скручивая папироску, Наташа рассказывала о беседах своих с солдатами. Разговор её стал совсем не похож на былую речь: от солдат узнавала она новые слова, каких и не слыхивала прежде, и часто удивляла мужа неожиданными выражениями. Когда казалось ей, что морщат новые Глебовы сапоги, она говорила, что сапоги жулятся, и часто жаловалась, что беда вальмя валит.
Уезжая, Глеб долго прощался с женой и Тентенниковым, потом Наташа выходила провожать его в коридор. Там они снова прощались, в последний раз, и Глеб уезжал, уже не оглядываясь.
В отряде давно не было полетов. Васильев не сумел добиться в штабе армии новых аэропланов. Только через две недели после ранения Тентенникова привезли новый самолет.
Васильев внимательно осмотрел новую машину, постучал согнутыми пальцами по нижней плоскости, строго сказал:
— Эта машина — моя! Никому на ней летать не позволю.
С того дня называл Глеб себя в шутку безработным. Сам Васильев тоже не летал: его самолет ни разу не вывели из белого полотняного ангара.
— Порядочки, нечего сказать, — говорил Глеб Тентенникову. — Знаешь, кажется иногда, что такие люди, как Васильев, нарочно делают, чтобы хуже было. Ведь я тебе по секрету скажу: он донесение отправил в штаб корпуса, что и этот самолет не в порядке. Ему выгода прямая — соорудит счет на материал, потребный для ремонта самолета, снова в Черновицы поедет и деньги в ресторане просадит. Пылаев от него теперь ни на шаг…
Глава двенадцатая
— Это и есть отряд? — спрашивал Ваня, когда они подъезжали к деревне. С каким-то разочарованием вглядывался он в очертания палаток и полотняных ангаров, белевших на той стороне реки за бревенчатым низким мостом.
— Совершенно правильно, — ответил Быков, — тут-то мы и живем.
— А когда война кончится, где будет отряд?
— Не знаю.
— Но тут же он не останется?
— Конечно, здесь его не оставят.
Ваня помолчал, словно решал какую-то очень сложную задачу, и огорченно промолвил:
— А почему же они не летают?
— Кто такие они?
— Летчики!
— Ты что же, дружище, думаешь, что летчики все время проводят в воздухе?
— Если бы я был летчиком, я бы все время летал — и днем и ночью.
— А помнишь, как ты плакал, когда маленьким был? Я тебе однажды читал рассказ о летчиках и о небе — жилище Эола, — а ты ревмя ревел…
— Почему?
— Слова тебя пугали незнакомые: про жилище Эола.
— Теперь я совсем не плачу. Даже когда нырять учился — не плакал.
— А кто же плачет, ныряя?
— Меня дед учил нырять и гривенники на лету ловить.
— И легко он тебя этому искусству обучил?
— Сразу я привыкнуть не мог: глаза зажмуривал, как под воду нырял.
— А потом все-таки выучился?
— Конечно, выучился… Знаешь, что он придумал тогда? Он придумал мне в глаза мыло пускать. Как только мыло защиплет, я зажмурюсь, а потом вдруг возьму да открою: не будет ли снова щипать. Так вот и выучился.
— Меня, небось, не учил, — шутливо сказал Быков, но Ваня тотчас вступился за деда.
— Он умный старик… Так в жеребцах понимает, что его извозчики всегда расспрашивают, какие жеребцы самые знаменитые на конских заводах.
«Вот беда-то, — подумал Быков, — чего только он не знает!»
— Смотри, кто-то навстречу бежит и руками машет! — закричал Ваня.
Быков узнал Победоносцева и заторопил извозчика.
У моста Глеб обнял Быкова, недоуменно посмотрел на мальчика и принялся расспрашивать о питерских новостях: видел ли Лену, встретился ли со старым Победоносцевым, тоже уехавшим в Петроград после контузии, не прислали ли писем?
Быков расплатился с извозчиком, и дальше пошли пешком.
— Подарок привез, — сказал Быков, передавая Глебу письма и маленький пакетик.
— Сейчас поглядим.
— Там в чемодане еще один пакет есть, белье и всякая всячина. А здесь конфеты. Знает сестра, что ты сладкое любишь, вот и прислала.
— А я сладкого не люблю, — вмешался в разговор Ваня.
— Это с тобой кто приехал? — спросил Глеб.
— А ты не узнал?
— Ваня! Как же это я его сразу не узнал? Вот уж не ожидал! Вырос-то он как! Как он сюда попал?