— Это не липоване? — спросил Ваня, семенивший рядом с Быковым.

— Липоване? Я о них ничего не слышал…

— Липоване — русские староверы. Они сюда еще при Екатерине перебрались. Две секты есть у них: поповцы и беспоповцы. Беспоповцы отвергают священство и не признают евхаристию.

— Ишь ты, — одобрительно сказал Быков. — Да ты у меня ученый.

Ваню обрадовала похвала. «Никуда не уеду!» — решил он, с любовью глядя на Быкова, которому хотел подражать во всём, — даже летчиком он решил стать только потому, что это была любимая профессия названого отца.

— Как ты жил без меня?

— Мы весело жили с дедом. Он в бильярд играть ходил, пока я уроки готовил, а потом, бывало, придет, рассказывает небылицы про то время, как он молодым был.

— Он и меня просвещал когда-то.

— Ты не думай, — вступился Ваня за старика, — он не врет, просто память у него плохая.

— Я не замечал почему-то.

— А я заметил. Я ему как-то прочел про одного рыболова, который выучил свою собаку удить рыбу. Будто он приделал к удочке шнур. Как только собака заметит, что поплавок ныряет, сразу за шнур дергает. Он запомнил рассказ, а дня через три сам рассказал мне, как у него была собака, которая помогала рыбу удить.

Быков засмеялся и перестал злиться на Ваню.

— Скоро на войну приедем? — спрашивал Ваня через каждые десять минут. — Я летчиком быть хочу, — твердил он. — С тех пор как увидел твои полеты, мечтаю сам летать.

— Упадешь, костей не соберешь…

— А я не упаду…

— В какой класс перешел?

— Я больше учиться не буду.

— Пороху не хватает! Математика заела? — спрашивал Быков, с детских лет решивший почему-то, что нет премудрости труднее математики.

— Я на войну пойду. Зачем на войне математика? Воюешь же ты без математики.

— Чудак, право. Математика и в военном деле важна. Разве можно стать артиллеристом, не кончив гимназии?

— Мне пушки не нравятся. Вот в гусары бы я пошел: форма красивая.

— А в гвардию пошел бы?

— И в гвардию тоже.

— Да кто же такого коротышку в гвардию возьмет?

Ваня огорчался, а через минуту уже радостно спрашивал:

— А тебя взяли бы?

— Конечно, взяли бы. Во мне, братец, почти косая сажень, немного до Петра Великого не достаю.

— Тогда в уланы пойду.

К вечеру они подъехали к деревне, возле которой расположился отряд.

Ваня чуть не заплакал от счастья.

— Теперь-то мы на войне? — спрашивал он Быкова. — Почему нигде не стреляют?

— Глупости говоришь… И подумать только, о чем загрустил… Радоваться надо, что не стреляют…

— Больше не буду, — повинился Ваня и, увидев самолет, летевший над полем, радостно крикнул:

— Летит!..

Глава одиннадцатая

Однажды вечером Тентенников вдруг излил свою душу Глебу. Долгожданный свой отпуск он провел плохо. Борексо уверяла летчика, будто бы влюбилась в него, в тихом городке остановилась в одной гостинице с Тентенниковым, а через несколько дней сбежала, обобрав его начисто.

Смешная тентенниковская история не рассмешила Глеба. Она казалась ему слишком обидной.

— Я её обязательно разыщу, — твердил Тентенников. — Подозрительная женщина…

— Нравилась она тебе?

— Да как сказать? — задумался Тентенников. — Просто заманила меня…

Он грозился, что на этот раз обязательно разделается с Пылаевым, познакомившим его с Борексо, но васильевского дружка в последние дни в отряде не было, и расправу пришлось отложить до следующего раза.

— Ты, гляди, не избей его, — убеждал Глеб. — Сам понимаешь, битьем дела не поправишь.

— Странный человек. Это — вечный наш попутчик. Воротит меня всю жизнь от этой сытой, холеной морды… Никак не пойму, что он у нас в отряде делает?

— А помнишь, чем он в Болгарии занимался?

— Там-то дело простое. Был он агентом полиции, следил за нами.

— Вот и теперь, небось, тем же занимается.

— Ты знаешь, — тихо промолвил Тентенников, тут дело посложнее. Быков как-то рассказал о хвастовстве Васильева. Хвастал наш незадачливый командир, будто однажды Пылаева в немецком тылу высадил. И вот кажется мне… — Он тяжело задышал, наклонился к самому уху Глеба, прошептал встревоженно. — Может быть, он не только на русскую разведку работает?

— Ты его двойником считаешь?

— Он и на такую подлость способен. Темный человечишка. Эх, дали бы мне поговорить с ним как следует, я бы из него тайну обязательно вышиб!..

Поговорить с Пылаевым ему удалось в тот же день, но разговор вышел совсем не таким, как предполагал Тентенников. Увидев летчика, Пылаев бросился к нему навстречу и громко закричал:

— Вот уж рад сегодняшней встрече! А я вас предупредить хочу, Кузьма Васильевич. Помните Борексо?

— Еще бы не помнить!

— Так я вам конфиденциально сообщаю, — перебил Пылаев, не давая ни слова промолвить изумленному летчику. — Странная особа… Она из летучки сбежала, деньги мои унесла.

Чувствуя, что Тентенников от растерянности и слова вымолвить не может, Пылаев насмешливо добавил:

— Ну да вы-то, впрочем, и без меня, наверно, остерегались?

Он тотчас ушел в штаб, а Тентенников, оставшись один, недоумевал: «Как получилось, что и нынче хитрый проходимец вывернулся?»

Он рассказал о беседе своей Глебу. Приятель долго смеялся, узнав, как расторопный Пылаев и на этот раз сумел вывернуться из самого, казалось бы, затруднительного положения.

В последние дни Пылаев не разлучался с Васильевым и хозяйничал в штабе, как в бывшей своей летучке.

Вставал Пылаев поздно, после утреннего винопития долго прохаживался по аэродрому, вникал в подробности отрядной жизни и насмешливо поглядывал на летчиков, словно считал их здесь совсем лишними, ненужными.

С той поры как наступление русских войск кончилось, отряд жил спокойной, тихой жизнью. Изредка летчики летали в разведку, но чаще просиживали целыми днями на аэродроме, ожидая приказа. Васильев каждый вечер уезжал в Черновицы, где завелась у него какая-то новая подруга.

— Разве таким должен быть командир отряда? — негодовал Тентенников. — Помещичьи сынки и на войне стараются жить, как в своей вотчине: без забот и волнений. Ты подумай, — твердил он Глебу сердито, — если бы Быкова сделали командиром, разве так бы мы жили?

— И Быкову трудно пришлось бы. Все переделать надо сверху донизу, только тогда дело пойдет на лад.

— А переделают?

— Еще одна война надобна, чтобы переделать, — отвечал Глеб. — Оружие теперь дали народу, — он его из рук уже не выпустит. К тому же и другое учесть надобно: еще в прошлом году стало не хватать офицерства. На флоте старыми держатся, а в пехоте, да и у нас, в авиации, уже и простых людей пришлось производить в офицеры. А завтра, если народ подымется против царя, мы с народом пойдем.

Тентенников соглашался и клялся со временем рассчитаться не только с Васильевым, но и с теми, кто затеял эту войну.

Теперь Тентенников остерегался говорить о Наташе плохо и однажды за обедом спросил:

— Стало быть, помирились?

— Помирились.

— Может быть, и я не прав был. Мало ли что прежде бывало… Сгоряча тебе говорил. Ты мои старые разговоры из головы выброси.

— Я и выбросил…

Тентенников снова начинал проклинать буковинскую кухню. Если выдавался день, когда кормили свежей стерляжьей ухой, Тентенников становился благодушней и говаривал, что Прут хоть за то прощен может быть, что здесь стерляди, как и в Волге, водятся. Зато в обычные дни он был хмур и, случалось, довольствовался только булкой да жидким, невкусным чаем и придумывал обидные прозвища местным кушаньям.

Вечером, возвращаясь от Наташи, привозил ему Глеб что-нибудь вкусное — то пирог, то сдобу, то свежие пышки, и Тентенников неизменно осведомлялся, сама ли Наташа творила тесто.

Попив чаю, он обязательно говорил, что женщине многое простится, если она стряпать умеет, и одобрял примирение Глеба с женой.

— Винится она? — спрашивал Тентенников, оставаясь наедине с приятелем.