— Едем? — спрашивал Тентенников, обнимая Глеба и хмуря белые брови. — В самом деле, как будто бы едем. И как еще едем! По-министерски: в отдельном вагоне. Недостает только повара…

Отдельный вагон и на самом-то деле стоял у перрона, и хотя был этот вагон обычной грязной теплушкой тех лет, Глебу он понравился, словно вместе с дорогой кончалось навсегда одинокое неустройство его жизни.

С Быковым, занимавшимся погрузкой в теплушку запасных частей и моторов, он и словом перемолвиться не успел.

— Аппаратов что-то не вижу, — сказал Тентенников.

— Каких аппаратов? — удивился Быков.

— Самолетиков.

— Э, брат, — тихо ответил Быков, — не очень нам с ними повезло. Дали отряду только два самолета, — они ушли вчера на отдельной платформе, с часовыми. Нам их догонять придется — в Москве обещала охрана дождаться нас.

Наконец все погружено, уложено, расставлено по углам теплушки. Пришел красноармеец с винтовкой — молодой широкоплечий парень со скуластым лицом в добрых веснушках, — вежливо поздоровался с летчиками и тотчас отправился за кипятком. Тентенников с пареньком подружился и сразу же решил, что это — спутник надолго.

Теплушка простояла у перрона день и ночь, и следующий день, и еще ночь, и только на третьи сутки прицепили её к какому-то дряхлому, еле двигавшемуся по рельсам паровозу.

— Неужто поедем? — спросил Тентенников, просыпаясь от неожиданного толчка.

Но поехали они только в четверг. За это время успели привыкнуть к своему новому пристанищу, и самым любимым человеком в теплушке стал красноармеец Сережа; он в любое время дня и ночи умудрялся раздобывать кипяток на вокзале, свел знакомство с кондукторами, машинистами, смазчиками, — и всюду к нему относились хорошо, как к старому знакомому.

— Со мной, — тихо говорил он Лене, — никак, хозяйка, не пропадешь. Все будет в полном порядочке и аккуратно.

«Хозяйкой» он считал Лену, а к жене Тентенникова сразу отнесся неодобрительно — нашел её какой-то неосновательной, что ли, но мужей похвалил обоих.

— И верно, что жен забираете, — сказал он громко. — Мало ли какое может быть баловство!

— Ты серьезно говоришь? — поджав губы, спросила Кубарина.

— Мне шутить не к чему, — строго отозвался Сережа.

Так и прижились они в теплушке, и сразу кончилось недавнее беспокойное существование в Петрограде, когда каждый день был заполнен ожиданием. Теперь не нужно было ни о чем беспокоиться. Теплушка была отдана во власть неведомой стихии, прозванной железнодорожным расписанием тех лет.

Настали удивительные, прямо необыкновенные дни, и впоследствии о них вспоминали с удовольствием; а однажды на рассвете, проснувшись от сильного толчка, они вдруг увидели, что стоят у перрона маленькой станции.

В Москву приехали ночью. Быков как начальник авиаотряда отправился к дежурному по вокзалу и через двадцать минут вернулся.

— Не придется нам постоять в Москве. Дежурный сказал, что нас прицепляют к составу, который уходит в Эмск сегодня же ночью. А надо получать на заводе аэропланы и моторы. Придется тебе, Кузьма, остаться в Москве и привезти их в отряд.

Тентенникову не хотелось оставаться в Москве, и он долго убеждал Быкова, что человеку, слабому по бухгалтерской части, никак не следует поручать подобное ответственное дело: того и гляди спутает что-нибудь, пустяк самый по описи примет неправильно, и тогда уж вместе придется держать ответ перед начальством.

— Сам посуди, — уговаривал он приятеля, — являюсь я на завод, как коммивояжер, со своими чемоданами, а там уж, наверно, и из других отрядов люди толкаются. Подведут меня ни за синь-порох, и доброго имени моего как не бывало.

— Хитришь, Кузьма, не иначе! — возражал Быков. — Вот уж Глеба я бы ни за что не оставил одного; он характером мягок, и ему все, что угодно, сбыть можно: возразить постесняется, а то и попросту не заметит. Ты же — человек хозяйственный, дошлый. Ведь в Питере комната наша сущим холодильником была, а стоило тебе только делом заняться — и пошло по-другому: и дров раздобыл и «буржуйку» поставил…

Тентенникову и возразить было нечего, но он упрямился, сердился и обижался на Глеба, совсем непричастного к этим разговорам, словно из-за нерасторопности приятеля ломалась теперь его собственная, тентенниковская судьба.

— Я уж знаю, — твердил он упрямо. — Глеб у нас белоручка. Вот мне и приходится вечно заниматься черной работой… Так, небось, и на Волге у хозяина было, когда я еще гонщиком слыл. Чай, бывало, к купцу пригласят пить, — и что бы ты думал? — он сам пьет из расписных фарфоровых чашек, а мне в глиняный захудалый осколочек льют ту же самую благодать: дескать, чувствуй свое призвание и носа не задирай!

Ворчал он больше по привычке, по неукротимому и яростнейшему своему обыкновению вступать в спор, и сам же втихомолку подсмеивался над собой: знал, что в Москве остаться придется, а со временем споры забудутся, и кончится размолвка с приятелями, по обыкновению, миром.

Но до тех пор, пока не настала пора примирения, незачем уступать Глебу. Тентенников старался рассердить приятеля каким-нибудь ехидным словом, чтобы сразу же, под горячую руку, выложить давние обиды. Но, странно, Глеб не ввязывался в спор, не обижался на злые слова Тентенникова, был по-необычному молчалив и задумчив.

— Что же поделать, — сказал Тентенников, — значит, меня вы сневолили, и теперь уже спорить нечего: остаюсь! Стало быть, пока расстанемся…

Тентенников остался в Москве, хотя и обидно ему было жить одному в грязном номере гостиницы, в то время как поезд с теплушкой родного отряда уходил в тихий городок средней черноземной полосы. О таких городках всегда мечтал Тентенников, — знал он: там поблизости пруды и озера, и запутанными клочьями садится на дно трухлявый лягушечий шелк, и в тине живут широколобые караси. А зайчишек сколько в тех местах!..

Он злился, сердито сплевывал на пол, прохаживаясь по комнате, но по оставленным Быковым адресам ходил аккуратно и через два дня уже отправился на завод. Нужные разрешения были получены в Совнаркоме, и длиннейшие мандаты Тентенникова обрастали десятками лиловых штемпелей и печатей.

Завод не работал. Запустение сказывалось во всем. Худые, давно небритые люди, сидевшие у проходной будки, вернули Тентенникову пропуск, не взглянув на документы, только наказали ничего не уносить с завода и тут же поведали и о каком-то ворюге, умудрившемся вынести со двора самолетные шасси, и о нашествии крыс на пустые склады.

Тентенников не сразу отыскал контору. Остановившись у приземистого бревенчатого строения, он долго раскуривал трубку: было что-то очень печальное в заводском запустении.

Низенький коренастый человек шел навстречу. Он медленно размахивал тросточкой и смотрел под ноги, словно искал среди сора какую-то потерянную вещь. Огромные уши, топырившиеся из-под кепки, придавали лицу коротышки выражение упрямства и постоянной настороженности.

Человек с тросточкой шел прямо на Тентенникова, прижимая к груди подбородок, и, как слепой, постукивал палочкой по дорожке. Тентенников хотел посторониться, но человек с тросточкой неожиданно поднял голову, и лицо его расплылось в широкой, умильной улыбке.

— Мсье Риго?! — удивился Тентенников, узнав, наконец, огромные волосатые уши человека с тросточкой.

— Господин Ай-да-да! — отозвался француз, бросая тросточку на землю и протянув Тентенникову обе руки.

Риго даже прослезился от радости: сколько лет он думал о мсье Ай-да-да, расспрашивал приезжавших с фронта о его судьбе.

Не любил Тентенников мсье Риго: ведь в школе враждовали они, а Быков когда-то с раздражением рассказывал о том, как пришел бывший профессор авиационной школы в московскую больницу и довел его до обморока известием о смерти механика Делье. Но сегодня Риго был удивительно ласков и не успокоился до тех пор, пока не уговорил Тентенникова непременно зайти в гости.

— О стольком хочется поговорить, столько вспомнить! — взволнованно говорил Риго. — Я вас буду ждать у проходных ворот; как только вы свои дела закончите, сразу же и направимся ко мне.