Врач снова усмехнулся:

— Если хотите, я могу сейчас пройти к нему в палату и узнать, захочет ли он теперь побеседовать с вами…

— Буду вам очень признателен…

Через десять минут, сидя на стуле возле кровати, на которой лежал неудачливый ученик летной школы, Победоносцев почувствовал, что Хоботов старается не смотреть ему в глаза и разговаривает нехотя, словно одолжение делает.

— Вы недовольны мной? — растерянно спросил Победоносцев.

— Отчасти.

— Но я ведь вам ничего плохого не сделал.

— Кроме того, что уговаривали меня рисковать жизнью…

— Я верил в вашу любовь к небу…

— Вы-то что понимаете в моей любви. Не люблю пустомель! Ведь сами-то вы ни разу не летали… Слоняетесь без толку по Шалонскому полю, суете нос в чужие дела и тоже, небось, отправляете домой письма о своих будущих полетах!

Победоносцев растерянно молчал: он чувствовал себя обиженным и никак не мог понять, почему Хоботов стал к нему относиться по-другому.

В своих бедах Хоботов привык всегда винить других людей, и как только бывал отыскан главный, по его мнению, виновник несчастья, сразу успокаивался. Так было и теперь. Прощаясь, он снисходительно сказал Победоносцеву:

— Вы на меня не обижайтесь… Я так, сгоряча сказал…

— Я и не обижаюсь, — смущенно ответил Победоносцев, чувствуя, что кончилась мимолетная дружба с этим сварливым человеком.

* * *

Поздно вечером, перед тем как ложиться спать, Тентенников пересчитал деньги.

— Проживаюсь, — рассвирепел он, — окончательно проживаюсь. Разве мыслимо дольше тут прозябать без дела?

Тентенников был известным на Волге мотоциклистом, вот почему у него нашлись покровители, давшие денег на дорогу и на учение в авиационной школе. Деньги подходили к концу, и Тентенников никак не мог придумать, что следует предпринять.

Он был прирожденным спортсменом, одним из тех, которые, взявшись за руль, постепенно, с ростом техники, переходили от велосипеда к мотоциклу, от мотоцикла к автомобилю, от автомобиля к аэроплану.

Тентенников был бедняком и хорошо знал, как тяжело достается хлеб насущный. Он мечтал стать летчиком, чтобы добиться хоть некоторой самостоятельности в жизни. В пьяном виде он сболтнул однажды, что мечтает о больших деньгах, — вот уж тогда можно будет загулять и Волгу вверх дном перевернуть! Но на самом-то деле мечты его были куда скромнее… И вот теперь вдруг убедился он, что рушится последняя надежда: если будут прожиты деньги, придется вернуться обратно в Россию, так и не став летчиком…

Он стоял перед зеркалом в одних кальсонах и сердито грозил кому-то кулаком. Всю ночь не спал, а рано утром уже был на аэродроме.

К Тентенникову привыкли и авиаторы, и рабочие, и завсегдатаи Шалонского поля и называли его «мсье Ай-да-да», потому что несколько раз слышали от него, в минуты волнения, это восклицание. За месяц жизни в Мурмелоне Тентенников не сделал никаких успехов в языке. Несколько новых слов у него, впрочем, появилось, но были это почему-то вовсе ненужные в общежитии слова, и никакой пользы Тентенникову они принести не могли. Так как никто из французов не говорил по-русски, а Тентенников не обнаруживал успехов в изучении французского языка, с ним объяснялись жестами. Он жил как глухонемой. Смешно было смотреть со стороны, как морщил он свои пухлые губы и медленно размахивал руками в ответ на быструю и энергичную жестикуляцию французов. Со всеми он объяснялся руками и только с мсье Риго вел длительные и, как насмешливо говорил Быков, содержательные беседы. Каждое утро, в шестом часу, он разыскивал мсье Риго, подходил к нему вплотную, — профессор был почти в два раза ниже Тентенникова, — и сердито спрашивал:

— Когда же, черт возьми, я начну, наконец, летать?

— Завтра, мсье Ай-да-да, — вежливо отвечал мсье Риго, понимая, что могло волновать Тентенникова, — завтра…

— Ты мне дурака не валяй, а отвечай прямо и определенно. Если завтра же я не полечу, то переломаю аэропланы и ангарах.

— Вы очень добры, мсье Ай-да-да, — извивался собеседник, — очень добры. Завтра. Пожалуйста, не волнуйтесь… — Мсье Риго осторожно отступал к ангару.

— Стой и отвечай мне прямо, когда, наконец, я буду летать?

— Завтра, мсье Ай-да-да.

— И врешь, все ведь ты врешь, — говорил Тентенников и отходил от мсье Риго.

Мсье Риго отряхивался и дрожащими пальцами набивал трубку.

— Проклятый мсье Ай-да-да, у него самый тяжелый характер на свете, — говорил он другим профессорам. — Он меня погубит; я убежден, что не доживу до будущего года. Он обязательно убьет.

На этот раз Тентенников прибежал на аэродром взбешенный, как никогда, и сразу же отыскал мсье Риго.

Тентенников подбежал к мсье Риго сзади, и когда тот, обернувшись, увидел Тентенникова, отступать уже было некуда: между Риго и ангаром, загораживая входную дверь, возвышался мсье Ай-да-да. Лицо профессора свела судорога, и несколько минут он простоял, наклонившись над аэропланом, делая вид, что не замечает Тентенникова.

— Опять завтраками будешь кормить? Когда же ты, наконец…

Мсье Риго встал и снял кепку.

— Доброе утро, дорогой мсье Ай-да-да, — сказал он. — Какая замечательная погода. Хорошо ли вы спали?

— Что? Что ты говоришь?

Мсье Риго оглянулся, нет ли поблизости кого из русских. — впервые он почувствовал, что ему необходимо поговорить с Тентенниковым при помощи переводчика.

К аэроплану, прихрамывая и опираясь на палку, подошел Хоботов: он только сегодня выписался из больницы. Риго обрадовался Хоботову и схватил его за рукав.

— Объясните, пожалуйста, объясните ему, что я с удовольствием бы начал его учить хоть сегодня, но я очень боюсь… Он такой большой и толстый… настоящий медведь… наши аэропланы строились для людей, а не для слонов… устойчивости не хватит, если его посадить на аэроплан… он упадет… и вместе с ним погибнет профессор. Передайте, пожалуйста… Пусть он подождет несколько дней…

Хоботов перевел слова мсье Риго. Тентенников окончательно рассвирепел и даже заикаться стал от волнения.

— Толстый! Большой! Не могу же я стать меньше… Он попросту дурака валяет. Слушай! — закричал Тентенников, отстранив Хоботова и приподняв за локти мсье Риго так, что их глаза встретились, — если завтра же ты не начнешь учить меня, я сожгу ангар! Слышишь?

— О, — застонал мсье Риго, — разве можно?

Тентенников успокоился и заходил по полю. Летчики и механики знали, что страшный в гневе мсье Ай-да-да очень отходчив, — и уже через двадцать минут Тентенников пыхтел, помогая Быкову перетаскивать из ангара в ангар запасные колеса.

— Нет, ты посуди, Петр Иванович, — сердито говорил он, проводя рукавом по мокрому, потному лицу, — он прямо дразнит меня. Которую уж неделю завтраками кормит!

— А ты не расстраивайся: я на днях освобожусь и тебя летать выучу.

— Мне от твоего обучения пользы мало: сам знаешь, без школьного диплома в России к полетам не допустят… В том-то и горе мое, что чиновники петербургские, если рискну летать без диплома, сразу отправят в полицейский участок…

— Я скоро в Париж поеду, поговорю с Загорским, может быть, он от Фармана потребует точного исполнения контракта…

Тентенников прислонил колесо к стене ангара и вдруг блаженно улыбнулся:

— Ни с кем говорить не надо! Сам всего добьюсь, без прошений и хлопот. Я человек упрямый. Голову потеряю, а на своем настою. У профессора нашего душонка копеечная, а я ему сегодня размах тентенниковской души покажу — страшно им станет! Вот увидишь — лебезить они передо мной будут…

— Ты что-нибудь злое придумал?

— Честно говоря, еще не придумал. Но погоди, похожу немного по полю — и надумаю, что следует делать.

И на самом деле, погуляв по полю, он надумал.

В полдень, когда летчики ушли обедать и у ангаров оставалось только несколько рабочих, Тентенников задержался возле учебного аэроплана. Он растянулся на траве, закурил и, положив под голову руки, посмотрел вверх.

На небе не было ни облачка. Шмель пролетел над травой. Шалонское поле было пусто, как всегда в обеденные часы. Отражение солнца на металлических частях аэроплана слепило глаза.