— Как зовут вас?
— Катя.
— А по отчеству?
— Меня все Катей зовут…
— Что ж, Катя, а где телефон находится?
— На чердаке.
— Оттуда обзор хороший?
— Отсюда — город как на ладони.
— Если немецкие танки войдут, увидите их?
— Конечно.
— И сможете позвонить по телефону?
— Обязательно позвоню, а когда совсем близко будут немцы подходить, я линию порву, аппарат брошу в колодец и сама убегу из города. Архив я уже сожгла.
В голосе Кати была такая уверенность и сила, что Уленков даже головой покачал: вот ведь какие бывают у нас бесстрашные девушки, — она еще ни разу, верно, до этого дня не видела, как рвутся снаряды, а поди ж, оказавшись в такой трудной обстановке, сразу сообразила, что следует предпринять…
Когда вошел в блиндаж Быков и вслед за ним из-за двери показалась курчавая голова Сивкова, Уленков вытянулся и доложил о неожиданном происшествии. Быков сел на табуретку и, затягиваясь крепчайшим табаком-самосадом, внимательно выслушал рассказ летчика.
— Значит, самостоятельно связи с немецкими тылами устанавливаешь? — насмешливо спросил он.
— Я, товарищ майор, думал…
— А мне кажется, что ты совсем не думал. Может быть, и не следовало с ней в разговор вступать?
— Нет, девушка она, видать, хорошая, зовут её Катей.
— Ну, знаешь, решать за глаза — хорошая она или плохая — дело ненадежное. С человеком сперва куль соли съешь, а потом уж говори, каков он, — сказал Быков, но когда снова зазуммерил телефон, взял сам трубку и заговорил с Катей. Уленков внимательно прислушивался к вопросам, которые задавал девушке Быков, и жалел, что не слышит её ответов на слова майора…
Поговорив с ней, Быков тотчас же связался по телефону с полком штурмовиков, стоявшим в шестидесяти километрах, пообещал, что истребители будут патрулировать над Симском и, в случае, если появятся над городом «мессершмитты», прикроют штурмовиков.
— Слышал разговор? — спросил Быков, уже не улыбаясь и строго глядя на Уленкова.
— Слышал.
— А Катя твоя, видать, и взаправду толковая девушка. Все рассказала обстоятельно. Через два-три часа подыметесь снова в небо и прямехонько на Симск.
Уленков заметил, что майор волнуется, то и дело поглядывает на дверь, словно ждет кого-то.
— Что случилось, товарищ майор? — спросил Уленков, подходя к узенькому, подслеповатому окошечку.
— Ничего особенного. Тентенникова жду.
— А он разве уезжал сегодня?
— Из города вернулся только что, и мы еще поговорить не успели.
— С новостями приехал, должно быть?
Быков не успел ответить: пришел Тентенников, и сразу блиндаж наполнился шумом, раскатом басистого голоса, заскрипел стул, на который сел Кузьма Васильевич, задребезжало подстолье, в которое он уперся коленями, и майор, бросив в пепельницу окурок, уже не закуривал больше.
— Ну как? — спросил он Тентенникова.
— Пакет привезли.
Быков внимательно прочитал приказ и снова вложил его в конверт.
Тентенников и Уленков внимательно наблюдали за ним. Быков наморщил лоб, как всегда, если его что-нибудь огорчало, и с раздражением промолвил:
— Дела…
— Что ж, — громко сказал Тентенников, — военное счастье переменчиво: сегодня уйдем отсюда, полгода или год пройдет — снова вернемся… Я за три войны всякое повидал… И там, где иному обстоятельства в самом черном свете рисуются, мне, старику, безнадежные мысли на ум не идут… Ну, жалко, конечно, насиженное место покидать, с аэродромом мы сроднились, края здесь — золотые… Я сейчас на «эмке» из города ехал, к каждому бугорку, к каждому деревцу приглядывался, чтобы навсегда запомнить. Когда вернемся, может и рощицы той не будет, и деревеньку сожгут, и поле опоганят… Но ты не забывай: злей народ становится. А злости нам больше надобно, самой настоящей злости… Старика встретил по дороге, подвез. Старик бывалый, тертый калач, сразу сказал: «Фашист-то прет, погляди-ка». Я его спрашиваю: «Как думаешь, досюда дойдет?» — «Дойдет», — отвечает. — «А ты что будешь тогда делать?» — «В лес уйду». — «Партизанить будешь?» — «В одиночку ходить по лесу стану». — «Зачем же в одиночку?» — «Укрыться легче». — «Так и будешь укрываться?» — «Так и буду». Зло меня на старика взяло, неужто и на самом деле всю доблесть свою видит в том, чтобы понадежней укрыться от врагов? «Нет, — говорит, — не понял ты меня, я с партизанами уже связался, а в одиночку пойду, потому что в разведку просился. Фашистов буду бить, как волков, глаза не ослабли, вот и буду выслеживать — и бить. Злости у меня против них, — поверишь ли — увижу фашиста, трясет меня, как в лихорадке». — «Натерпелся от них?» — «Было! В восемнадцатом году пришли сюда, дом мой сожгли, сына убили! Вот и жду часа своего: за все рассчитаюсь!» И радостно стало у меня на душе, когда я его слова услышал: значит, и мы научимся зло помнить!.. А раз помним — значит, сдохнет враг, не пробьется… Хоть сто городов сожрет — все равно лопнет! Если каждый куст в него стрелять будет — взвоет фашист, да поздно будет: прикончим. Весь народ подымется, вся страна, как один человек, встанет за родную Советскую власть.
Он простыми словами ответил на то, что в последние дни волновало Быкова, и майор, протягивая руки к Тентенникову, громко сказал:
— Верно говоришь, Кузьма! Ненавидеть надо врага так, чтобы душу ненависть прожгла, как кислота прожигает железо!
— Я не оратор, ты это знаешь. Но если бы меня на собрании выступить заставили, я бы рассказал такое… Я бы один только случай рассказал, как в восемнадцатом году немецкие оккупанты одного нашего партизана поймали, и когда он отказался давать показания, уши отрезали и на спине клеймо выжгли… Я бы и агитировать не стал, а просто рассказал бы и поглядел, кто после моего слова не дал бы клятвы убить фашиста!
— Убью — и не одного! — порывисто проговорил Уленков, сжимая загорелый сильный кулак.
— Ты и так хорошо начал! — сказал Тентенников, подымаясь со стула. — Я на тебя, Сережа, смотрю, и кажется, если бы я мог тебе остаток своей силы передать, — он с такой силой ударил по столу, что проломил столешницу, — всю бы по капле выпустил свою кровь…
— Истребителю не сила нужна, а быстрота, ловкость, сообразительность: он хватом должен быть, — сказал Быков. — Главное — не быть «длинным фитилем». В одно мгновенье увидеть, принять решение, ринуться в бой, сбить врага — это и значит быть хорошим истребителем…
— Во мне уж того не осталось, — с огорчением проговорил Тентенников. — Старость. Слышать стал хуже… Одышка… Только вот на глаза не жалуюсь: читать, правда, с очками нужно, а вдаль зато вижу отлично. И до сих пор нет-нет, да и подымусь в небо…
Долго еще разговаривали они, потом вместе пошли обедать, и много в тот день рассказывал Тентенников о своих приключениях и странствиях. Быков оборвал его повествование и тихо сказал:
— Так вот, Кузьма Васильевич, эвакуацию проведет Горталов, а ты ему поможешь… Завтра днем мы перелетаем на новый аэродром, если сегодня ничего не случится. Последним будет перелетать Горталов. А ты к нам на «эмке» махнешь…
— Это-то и горе мое, что вы на самолетах, а я на «эмке», — проворчал Тентенников.
После разговора с Быковым он уже не уходил с аэродрома. Без фуражки, с расстегнутым воротом, с засученными рукавами бегал он по летному полю и всех торопил, за всем успевал уследить, каждый ящик с вещами и инструментами проверял, и рад был суматошливому напряжению дня, отвлекавшему от неотвязно мучительных мыслей. Он так привык к аэродрому, к летчикам, жившим здесь, что трудно ему было разлучаться с Запсковьем. А уж о том, что, может быть, потеряет на время Уленкова и майора Быкова, и думать боялся, хоть эта мысль неотвязно преследовала его. Если бы не спешное дело на аэродроме, он взвыл бы, пожалуй, от огорчения и печали… Тентенников радовался теперь суете, отвлекавшей его от навязчивых мыслей, быстро бегал по аэродрому, сам помогал укладывать на грузовики отрядное имущество, сам заводил машины, если ему казалось, что канителят и задерживаются шоферы.