Он был счастлив, что помогает летчикам выжать из машины все, что она может дать, и, бывало, долгие ночи напролет проводил с ними, рассказывая, как лучше в боевом полете регулировать режим работы мотора, разбирал вместе с ними чертежи самолета, учил их лучшему применению могучего вооружения истребителя.

В свою очередь, и летчики много рассказывали ему о боевой работе свияжениновской машины, и Быков подобрал для конструктора большой материал по особенно интересовавшему Свияженинова вопросу: оказалось, что в довоенных расчетах высот, на которых будут происходить воздушные бои, Свияженинов был не совсем прав, — бои обычно происходили на меньших высотах, чем предполагалось раньше.

Собранные материалы Быков послал на завод и получил оттуда благодарность за проделанную работу.

Однажды, направляясь домой, он увидел возле Строганова моста Елену Ивановну. Он заметил её еще издали. Тоненькая, стройная, как девушка, в кожаном пальто «реглан», в пуховом платке, она стояла у перил моста и зорко вглядывалась в сквозную, мглистую даль.

— Леночка, — сказал он громко, — как ты попала сюда?

— Работать мне еще не позволяют, скучно сидеть одной дома. Очень грустно стало вдруг без тебя, и я попросила Софью Гавриловну, чтобы она отпустила меня сюда.

— Но зачем ты шла к Строганову мосту?

— Я с утра вышла из дому, отдыхала, курила на морозе и все шла и шла. И город был так прекрасен, что я, пожалуй, целый год могла бы идти по этим заснеженным улицам…

— Так, как была, так и осталась фантазеркой. Спорить не стану, действительно — красив сегодня город, но ведь твое здоровье не радует. Дойдешь ли назад пешком?..

— Дойду, — упрямо сказала она.

Они тихо шли по широкому проспекту. Только начинало темнеть, и в неверном робком полусвете уходящего дня, в синеватом мерцании снегов необычно просторным казался Кировский проспект. На черные обледенелые сучья деревьев ложился последний отсвет вечерней зари. Она тлела еще над взморьем, и, как дымок от догорающего костра, тянулись над домами сизые клубы густеющего морозного пара. Сугробы, дома, мостовые, самый воздух январского вечера сливались в одну зыбкую громаду. Словно сквозь отпотевшее разноцветное стекло видел Быков дальние дома проспекта, то зеленовато-черные, то сизые, как голубиное крыло. Дул резкий порывистый ветер; из переулков и улиц, как из гигантских труб, сметал он снег к площадям, к огромным сугробам метельной зимы. Облака, казалось, начинались прямо над сугробами. И хотя теперь не ходили трамваи и очень редко слышались на улицах гудки автомобилей, и хотя целые кварталы можно было пройти, не встретив ни одного человека, — Ленинград стал еще величавей в своей строгой и тревожной красоте. На перекрестке, у хлебного магазина, стояла очередь.

— Когда так долго-долго идешь по улицам, — сказала Елена Ивановна, чуть пожав руку мужа, — начинает казаться, что ничего, ну ровно ничего не случилось, что так, если идти пешком, можно миновать и Московские ворота, и Дом Советов, и по старому шоссе прямехонько выйти к Пушкину… А там в парке, на любимой аллее, виселицы теперь стоят… И вот удивительно: мы в кольце, в блокаде, нас называют Малой землей, мы отделены от России сотнями вражеских траншей, мы — в замкнутом пространстве. Но никто из тех, кого я знаю, не чувствует себя отрезанным от страны. Какой гордостью наполняются сердца, когда слышим мы позывные Москвы…

— И я это чувствовал на Урале, — сказал Быков, искоса поглядывая на бледное лицо жены. Странно, не замечал он, как она старела, как появлялись морщины возле глаз, как глубокие складки ложились возле губ: он не видел этих мелких подробностей, предсказывающих быстро надвигающуюся старость, — особенно теперь, в сумерках, она была для него такой же, как много-много лет назад в Царицыне и Петрограде.

— Знаещь, сейчас у людей много тягот, — сказала Елена Ивановна. — Но как научились люди переносить их… Я не рассказывала еще тебе, как умирал отец. Он был удивителен в ту пору. О тебе говорил много, о Глебе, о Сереже, о всей нашей семье… И вспоминал только хорошее… О своих молодых годах говорил… И требовал, чтобы я ему читала вслух «Медного всадника» Пушкина. Смерть уже близка, а он требует от меня одного: читай, читай… И удивительные слова говорил. Будто это не о наводнении написано, а о фашистских полчищах под Ленинградом, о том, что мы теперь переживаем…

— Он был человек большого сердца и большой внутренней силы. Вот насчет Глеба неправ был, душу его не понял… А у Глеба была та же сила непримиримой убежденности в своей правоте, что и у отца.

— С портретом Глеба не расставался. И в бреду имя его повторял, винил себя за давние ссоры…

Возле площади было очень скользко, как на катке: неподалеку лопнули трубы водопровода. Елена Ивановна скользила по льду, опираясь на руку мужа.

С первых дней войны привычное ухо Елены Ивановны научилось различать и в ночном безмолвии улиц и в шуме дня одну нестерпимо резкую ноту, на время придававшую новый, тревожный ритм происходящему в городе. Как слышимое всеми биение огромного сердца Ленинграда, как тиканье гигантских часов в поднебесье — неторопливый стук, плывший из громкоговорителей в городской простор, был вестью о предотвращенной беде. И вдруг непривычный ритм резко обрывался. На мгновение наступала тишина. Замолкали громкоговорители. С города словно сразу спадало покрывало маскировки, и он стоял на взморье, обветренный, суровый, открытый всем ветрам, всем снарядам и бомбам.

Первое мгновение было самым трудным, словно скольжение в воздухе после прыжка на лыжах со снежной горы. Потом, когда объявлялась тревога, становилось уже легче.

И вот сейчас звуком лопнувшей струны отдалось в ушах Елены Ивановны это мгновение.

— Слышишь? — спросила она, останавливаясь.

— Где-то поблизости снаряд разорвался… И с каждой минутой разрывы все ближе: начинается обстрел района…

И на самом деле, знакомый голос диктора уже разносил по вечерним улицам тревожную весть. Елена Ивановна остановилась, прислушалась.

— Зайдем под ворота, — сказал Быков.

— Ждать долго, — неожиданно заупрямилась Елена Ивановна, — и потом с тобою мне совсем не страшно. Пойдем?

— Не стоило бы, пожалуй. Лучше здесь переждать… Но раз ты так хочешь — пойдем.

Не прошли они и ста шагов, как нарастающий гул и свист ударил им в уши, в глазах у обоих потемнело, заклубился дым, во все стороны разлетелись осколки и камни. Елена Ивановна вскрикнула. Словно горячая волна прошла через тело Быкова, в глазах помутилось, и ему показалось, будто стена соседнего дома треснула, как расщепленная доска. Потом круги поплыли перед глазами, а очнувшись, он увидел склоненное над собой лицо жены и чье-то незнакомое лицо рядом, — это была женщина-милиционер.

— Что случилось? — медленно выговаривая слова, спросил он.

— Контузило тебя, Петя…

— И глядите — шинель у товарища разорвана, — сказала женщина в милицейской форме.

С трудом поднялся Быков с земли.

— Как теперь до дому доберемся? — тревожно спросила Елена Ивановна.

— Я вас на попутной машине отправлю, — сказала милиционер.

Через несколько минут она остановила проезжающий по проспекту грузовик. Из кабины высунулось усталое, желтое лицо шофера.

— Чего тебе? — раздраженно спросил шофер.

— Тут товарища немного контузило во время артобстрела, так ты их хоть до Невского довези.

Шофер внимательно поглядел на Быкова, на Елену Ивановну, на милиционера и, покачав головой, сказал, открывая дверцу кабины:

— Садитесь!

Елена Ивановна села рядом с шофером. Быков взобрался на верх кузова, и машина понеслась к мосту.

Холодный ветер обжигал щеки, но Быков не чувствовал мороза. Головокружение быстро прошло. В клубах морозного пара тонули дома, дым клубился за машиной, пронизывал насквозь, мгновеньями он застилал даль проспекта, и тогда Быкову начинало казаться, будто грузовик пробивается сквозь облака. Потом пар рассеялся, дымок пропал, оставив после себя едкий запах гари, и шофер, остановив машину, крикнул: