Однажды после того, как Уленков вернулся на аэродром и доложил майору о двух сбитых им самолетах, Быков приказал Уленкову отдыхать целые сутки, и летчик отправился обедать вместе с художником. После обеда они разговорились.

— Удивительно, до чего за последние месяцы изменилось ваше лицо, по сравнению со старыми фотографиями, — сказал Гладышев. — На тех фотографиях у вас совсем детское и, простите, бесформенное лицо. А теперь, с этой морщинкой на переносице, с этим изменившимся, властным выражением глаз, вы стали другим, сразу как-то возмужали. И потому писать ваш портрет интереснее стало… Ведь мы, художники, должны завтрашнему дню оставить память о летчиках Отечественной войны. Если не выполним работы — не будет нам прощения от потомства.

— Может, погуляем теперь? — спросил Уленков.

— С превеликим удовольствием, — ответил Гладышев, застегивая пальто на все пуговицы. — А то как-то холодно сегодня, и мне хочется ходить, ходить, двигаться, чтобы согреться. Лихорадка иногда трясет, среднеазиатская, — захватил её еще в гражданскую войну — и вот с тех пор и маюсь…

— Вы на гражданской войне были? — спросил Уленков.

— С самого начала. Тогда и рисовать начал. Когда стояли в Самарканде, мы в полку спектакль ставили, а декорации рисовать было некому. Меня заставили. И что же? Нарисовал! С тех пор не выпускаю из рук кисти.

— Интересная у вас, видно, жизнь была, — задумчиво произнес Уленков.

— Что может быть интересней вашей? Комсомолец, двадцатилетний юноша, — а стал одним из известных летчиков фронта. И меня, знаете ли, пока я над портретом работаю, не один раз такая мысль мучила: вот сидим с вами на аэродроме, разговариваем, спорим, и вдруг приказ, — вы поднимаетесь в небо, идете в бой на подлого врага, рискуете ежесекундно жизнью, а я в это время, пока вы деретесь в небе, сижу на аэродроме, в тишине, вожусь со своим холстом в совершеннейшей безопасности.

— Вы рискуете жизнью не меньше меня. А в небо нельзя же вам в пятьдесят лет подниматься. В таком возрасте истребителем быть невозможно. Только тот, кто по-юношески верток, может сбивать в небе вражеские машины.

— Я это понимаю. И все-таки, когда вижу нашивки за ранения на вашей груди, меня невольно гложет одна мысль: «А что я сам для Родины сделал? Все ли, что мог? Пролил я за неё свою кровь? Смогу ли в схватке с врагом стать таким же бесстрашным, как вы?»

Они долго гуляли по взморью. Белые ночи кончились, дымка над заливом становилась темней, и на звездах был какой-то странный и синеватый отлив. Ноги вязли в прибрежной глине. Волны с гулом набегали на мол. Где-то на дальнем аэродроме пускали сигнальную ракету. Вспышки артиллерийских выстрелов прорезали на мгновение темное низкое небо.

— Опять по Ленинграду бьют из дальнобойных, — сказал Гладышев. — Зверство, какому нет названия! Слов не хватает, чтобы выразить ненависть к фашистам за их злодеяния. Ведь никакого военного эффекта их варварская стрельба не дает. Бьют по-злодейски, убивают детей, стариков, женщин, мирное население. Я видел недавно убитую во время обстрела старуху. Она лежала на панели. В скрюченных руках её была сумка с овощами, которые она, должно быть, только что сняла со своего огорода. И кровь текла по седым прядям волос… Ну, можно ли когда-нибудь простить или забыть? Сто лет буду жить, а не прощу, не забуду.

— Давим мы эти батареи. Трудная, опасная работа, но наши штурмовики её выполняют отлично.

— А вам не приходилось самому налетать на них?

— Приходилось, и не раз. Прикрывая штурмовиков, когда они шли на штурмовку.

— Мне бы хоть раз, хоть одним глазком взглянуть сверху, — вздохнув, сказал Гладышев. — Мечутся они, небось, когда на них этакий бомбовой удар падает?

…Вернулись домой поздно, часу в двенадцатом, и долго еще разговаривали они при свете керосиновой лампы. А через два дня Гладышев, закончив работу, прощался с Уленковым.

— Портретом я доволен, хоть мне самому редко собственная работа нравится, — сказал Гладышев. — С вас же слово возьму, что как только в Ленинград приедете, обязательно ко мне в мастерскую зайдете. Я еще хочу с вас несколько набросков сделать. И старые работы покажу…

— Обязательно приеду… Я к вам привык, и мне без вас скучно будет.

Прошел месяц после расставания с Гладышевым, но Уленков никак не мог выбраться в город. А в один дождливый вечер майор Быков неожиданно сказал ему:

— Еду в город, вызывают к начальству. Хочешь со мной поехать? Я буду занят с восьми до двенадцати, и четыре часа в твоем распоряжении. Машину дам тебе, и ты на ней сможешь покататься по городу…

Они выехали с аэродрома вечером. Шел дождь, мутные тучи заволокли небо, на ветру шумели деревья старинного парка.

— Стало быть, сюда приезжай ровно в двенадцать, — сказал Быков, когда они доехали до штаба фронта.

— Точно, — отвечал Уленков, и автомобиль рванулся вперед сквозь ветер и дождь.

Где-то вдалеке послышался разрыв снаряда, за ним второй, третий… Вражеская дальнобойная артиллерия била по городу. Громкоговорители на площадях и перекрестках приказывали населению укрыться, прекратить движение. Автомобиль подъезжал к улице, на которой жил Гладышев. Вдруг неподалеку на углу разорвался снаряд. Густое облако дыма, пыли, обломков поднялось над улицей. Обломком кирпича пробило стекло в кабине и сильно поцарапало щеку Уленкову. Приказав шоферу завести машину в ближайший двор, Уленков пешком пошел к дому Гладышева. В стене зиял огромный пролом. Битое стекло хрустело под ногами. Раненого человека с залитой кровью головой вели по улице две женщины. Слышался детский плач. Торопясь, почти бегом, Уленков поднялся по лестнице на пятый этаж. Дверь в квартиру Гладышева была открыта. Дворник и милиционер стояли у входа.

— Что случилось? — спросил, задыхаясь, Уленков.

— Убит, — тихо проговорил дворник. — И, главное, надо же было тому случиться: осколком выбило стекло, и его — прямо в висок.

Уленков вошел в комнату. На битом стекле, раскинув руки, лежал недвижимо Гладышев. Лицо его было залито кровью, ворот рубахи разорван. Он лежал у стены, на которой висел портрет Уленкова. Осколок продырявил холст внизу, возле рамы, но портрет был цел. Приглядевшись внимательней, Уленков увидел на портрете большое темное пятно — это брызнула сюда кровь Гладышева.

Много раз видел Уленков смерть лицом к лицу, но то, что он видел сейчас, было особенно тяжело. Невольно вспомнился разговор с Гладышевым, его мечта как можно больше сделать для победы.

Взяв портрет, Уленков вышел из комнаты.

К двенадцати часам он был уже на условленном месте.

— Ты что? — удивленно спросил Быков. — Лица на тебе нет!

Не сразу смог Уленков рассказать о случившемся. А назавтра, вместе с штурмовиками, он снова вылетел подавлять неприятельские батареи, которые вели огонь по городу.

Любимым ответом майора Быкова на все обращенные к нему после приземления вопросы было:

— Ничего особенного.

Не в его характере приукрашивать что-нибудь, и о своих боевых делах он рассказывал неохотно. Только один раз за все время знакомства с майором был удивлен Уленков неожиданной словоохотливостью своего командира. Это произошло в тот день, когда прибыли на полевой аэродром авиационные механики из Ленинграда.

Уленков видел, как шли новоприбывшие втроем по перелеску, на опушке которого построены укрытия для самолетов. Шедший впереди механик был очень высокого роста, походка у него была молодая, упругая, и двое других еле поспевали за ним. Уленков вскоре пришел на командный пункт и, прежде чем успел рассмотреть сидевших за низким столом людей, узнал густой голос старого Быкова.

— Видишь, какой гость к нам приехал, — радостно говорил майор, подводя Уленкова к своему названому отцу, и тотчас же продолжил прерванный рассказ о недавних воздушных боях. Старый Быков внимательно слушал и время от времени одобрительно покачивал головой.

С тех пор Быковы уже не разлучались, — старик жил здесь же, на полевом аэродроме.