С тех пор как Иван Петрович разъехался с женой, он полюбил тишину и уединение противочумного форта. Часами возился он с кроликами, крысами и тарбаганами, долгие вечера просиживал над книгами в библиотеке, возле урн с прахом докторов, погибших от чумы во время опытов, подолгу простаивал в крематории, зловещем, освещаемом жалким светом слабой электрической лампочки.

Так постепенно вырастал разлад между замкнутым, нелюдимым отцом и детьми, — они жили своей, самостоятельной жизнью, но отцу казалось, что их интересы мелки и мечтания беспочвенны. Встречаясь, они не понимали друг друга, старик отдалялся от семьи, но стоило прийти посторонним — и он держал себя совсем иначе. Со стороны могло показаться, что в этой семье живут дружно и весело.

* * *

Они прошли в столовую. От абажура падали косые тени на стены и пол. На столе в розовой вазе — большой букет полевых цветов. На мраморном столике в углу сверкал начищенный до блеска пузатый самовар. Квартира походила на провинциальную квартиру в губернском городе, и домовитость, теплота низких квадратных комнат обрадовала Быкова.

— Очень приятно, — говорил старик, — мне Глеб о вас без конца рассказывал. Он вообще у нас очень восторженный.

— Ты мог бы пока обойтись без характеристики. Ужасно скучно…

— Почему же? Восторженность — превосходное свойство человеческой души. Я сам — человек увлекающийся…

— Нет, мне надоели постоянные твои насмешки…

Иван Петрович спокойно посмотрел на сына:

— Нельзя же быть таким нервным.

— Вот так они всегда — встретятся и сразу же начинают спорить… Здравствуйте, — сказала высокая девушка в маркизетовом платье, входя в комнату, и просто, по-мужски пожала руку и села у самовара.

Она достала полоскательницу из буфета и начала перемывать чашки.

— Леночка, это Быков, о котором я тебе говорил.

Она внимательно посмотрела на Быкова. Было во взгляде её светлых задумчивых глаз что-то дружеское, и Быков сразу почувствовал себя легко и просто в этой большой и теплой комнате.

— Вот вы какой. А я представляла почему-то, что вы очень важный человек, только летаете там, наверху, а за столом, в нашей домашней обстановке, вас и вообразить трудно.

— Я с вами поговорить хотел о Глебе, — сказал старик. — Как, по-вашему, есть ли у него призвание к летному делу? Не просто ли обычное увлечение модой? Я не хотел, чтобы он занимался авиацией. Но он, знаете ли, еще в гимназии заинтересовался полетами… Старший брат на него повлиял…

Быков дружески посмотрел на приятеля и забарабанил пальцами по столу, — он делал это всегда, когда был чем-нибудь недоволен.

— Глеб Иванович далеко пойдет, и вы за него не бойтесь.

— Но ужасно, — вмешалась в разговор Лена, — что человек каждый день рискует жизнью. Ведь близким так тяжело вечное беспокойство о нем… С тех пор как он стал летать, я вижу дурные сны и каждый вечер раскладываю пасьянсы.

— Только снизу полеты кажутся очень страшными. А если сообразить, ничего страшного нет. О смерти же мы просто не думаем, потому что во время полета все время голова и руки заняты.

Пришли еще какие-то гости, приятели старика. Иван Петрович пересел за другой столик, и началась ожесточенная партия в шахматы, прерываемая время от времени насмешливыми замечаниями партнеров.

— Вы на аэродром приходите когда-нибудь, — обратился Быков к Лене, — мы вас покатаем, увидите, как просто и легко чувствуешь себя в небе.

— Теперь уже не удастся, — вытирая посуду, ответила она, — я завтра уезжаю в Царицын: ведь мы царицынские по рождению.

Глеб был грустен и смотрел куда-то в сторону, будто боялся открыть свою сокровенную тайну.

— Может быть, пойдем, погуляем немного? — обратился он к Быкову.

— Мне гулять уже некогда, я пойду домой.

— Я вас провожу.

Они шли молча по улице, и Быков почувствовал, что Победоносцев все еще раздражен насмешливыми замечаниями отца.

— Знаете, очень мне трудно, — начал было Глеб, но вдруг махнул рукой и заторопился, — я уж пойду сейчас, а завтра забегу к вам.

Они расстались на перекрестке, и Быков пошел домой один. Вернувшись, он нашел на столе письмо от отца. Старик писал, что подружился с «Ванчичем» и каждое утро гуляет с ним по городу. Быков впервые с нежностью подумал о мальчике в розовом костюме, так горько заплакавшем в поезде, когда услышал от Быкова слова о жилище Эола, и, ложась спать, решил, что девушка в маркизетовом платье, разливавшая чай, очень, должно быть, добра и сердечна, и вспомнил её лицо, чистое, светлое, чем-то похожее на лицо Глеба Победоносцева, но еще более румяное и приветливое.

Делье проснулся, увидел, что Быков не спит, сел на кровать, завернулся в простыню и начал рассказывать о веселых встречах юности.

Все больше привязывался Быков к маленькому задиристому французу — была в характере Делье удивительная легкость и веселость, — находясь в одной комнате с ним, невозможно было скучать или грустить, всегда он сумеет вовремя сказанным словцом развеселить приятеля.

Когда они ходили вместе по улицам, прохожие невольно оборачивались: рядом с Быковым француз казался очень маленьким, но сам Делье не обращал внимания на это печальное, как говаривал он, несоответствие между ростом летчика и механика. Он ходил по улицам с высоко поднятой головой, чуть набок сдвинув котелок, размахивая тросточкой, и во взгляде его выпуклых темных глаз была строгость, которая могла бы смутить незнакомого с Делье человека.

Очень легко было рассердить Делье, и несколько раз в ресторанах Быкову приходилось мирить француза со случайными собутыльниками. Зато этот задиристый маленький человек никогда не мог долго сердиться и первый громко хохотал, если собеседнику доводилось сказать о нем что-нибудь остроумное.

Каждый день Делье учил по десять русских слов и за справками обращался обыкновенно к Быкову. Бывало, проснется рано утром Быков, а француз ходит по комнате, закручивая тонкие черные усики, и старательно зубрит: «этот столь высокий, а стуль низкий» или «караша прогулька зимой по полю на лижах», и вид у него при этом такой важный, словно гору ему перевернуть удалось.

— Важничаешь, Делье, — посмеивался Быков, и Делье тотчас охотно соглашался, что, действительно, важничает: шутка ли, когда он вернется в Париж, то все механики будут завидовать ему: ведь он сможет легко объясниться с любым приезжим русским.

Но вдруг он стал жаловаться Быкову на безделье.

— Скоро ли мы начнем по-настоящему летать? Мне надоело без конца пить водку и болтать об аэропланах.

— Завтра утром узнаем. Спокойной ночи, дружище.

Они спали, когда в комнату вбежал Хоботов. В руках у него был большой сверток.

— Доброе утро! — Хоботов снял на ходу пальто и швырнул его на диван. — Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало. Здравствуйте, Делье. Здравствуй, Быков. Будете ли вы, черт возьми, когда-нибудь вставать? Кстати, я принес… — Он развернул пакет и поставил на стол бутылку шампанского. — Почему бы нам не начать день с редерера?.. — Он потер руки, ежась и пофыркивая, как будто пришел с мороза, и весело спросил: — Ну, как? Надумал? Повторяю еще раз: до осени жалованье тебе и Делье, проценты со сбора. Согласен? Есть одно предложение, — послезавтра же надо выезжать, — полеты по Волге, от Самары до Астрахани…

— Послушайте-ка, Делье, господин Хоботов хочет стать нашим антрепренером. Он предлагает нам поступить до осени к нему на службу. Наши контракты он принимает.

— Решайте вы. Как вы решите, так и будет.

Быков представил вдруг, сколько возни будет, если придется самому взять на себя хлопоты по устройству полетов, переговоры с губернаторами и полицмейстерами, аренды ипподромов, — и махнул рукой.

— В таком случае мы согласны.

Хоботов захлопал в ладоши. Прибежала горничная. Он ущипнул её за подбородок и велел откупорить бутылку.

— Только я тебе еще одно условие предъявляю, — усмехнувшись, сказал Быков. — Подписывай сразу и второй договор — с Победоносцевым. Был я вчера у него, плохи у парня дела. Он из интеллигентской семьи, они его, должно быть, хотели хлюпиком сделать, а он возьми да и стань летчиком… Я тебя уж очень прошу, возьми его на испытание… Он стоящий парень, умный…