— Он ближе к народу быть хочет, — робко сказала Лена, — а иностранное словечко он нечаянно вставил, за это на него сердиться нельзя…

— Именно в словечке дело! — сердито ответил Быков. — Снимет этакий стихотворец дачу с мезонином и будет думать, что настал для него момент самого близкого слияния с природой. Я как-то на дачу к приятелю поехал — и подивился на его соседей. Как только сверкнет, бывало, молния над лесом, они тотчас компанией из пяти человек, с дамами, берут зонты и отправляются в сад — любоваться грозой.

Он засмеялся, и Лена сама не могла удержаться от смеха. Так, смеясь, и распрощались они, не дождавшись Загорского.

* * *

Хоботову в эти дни почти не удавалось вздремнуть. Он был возбужден, как всегда, когда наклевывалось выгодное дело, и заранее подсчитывал суммы, которые ему выдаст болгарское правительство. Летчики ехали драться в небе за болгарский народ, но Хоботов больше думал о земном, о выгоде своего предприятия. С раннего утра разъезжал он по городу на автомобиле. Множество дел ждало на заводе, — нужно было разбирать аэропланы, упаковывать их в ящики, подбирать запасные части. Болгарин поспевал всюду, внимательно следил за погрузкой и помогал Хоботову.

Вечером с Варшавского вокзала уходил почтовый поезд в Одессу. Провожавших было немного. Быков и Победоносцев ехали отдельно, в вагоне третьего класса. В Одессу приехали дождливым, тусклым вечером. В гостинице жили несколько дней, ожидая парохода. Газеты были заполнены корреспонденциями с фронта. Жилистый Брешко-Брешковский и седой Немирович-Данченко, рассудительный Водовозов и осторожный Пиленко, нагруженный пузатыми чемоданами писатель Чириков и вечно пьяный сотрудник черносотенной «Земщины» писали только о войне. Вслед за ними направились на фронт и другие корреспонденты. А те, кому не удалось выехать за границу, занялись неожиданно вопросами славянской филологии и оглушали читателей длинными цитатами из ученых трудов. Буржуазная печать и на этот раз была верна своим давним правилам. Газетчики рыскали в поисках сенсации и меньше всего думали о помощи борющимся за свое освобождение славянским народам. Война на Балканах была для них сенсацией — и только; кадетская «Речь» и «Земщина» затеяли ожесточенную полемику, и фельетонист «Земщины» злорадно рассказывал о пощечине, которую дали вождю кадетской партии Милюкову на собрании, посвященном македонскому вопросу.

О Македонии много говорил и Хоботов. Ему нравилось по вечерам обстоятельно беседовать с летчиками, но тон у него теперь был не тот, что прежде, а покровительственно-поучающий, и Быкова больше, чем других, раздражали снисходительные разъяснения заводчика.

— Теперь все по-другому пойдет, — говорил Хоботов как-то вечером, полулежа на большом диване с деревянной спинкой. — Македония — это, братцы, такой орешек, о который много зубов было обломано… Но теперь македонские мужики получат полную свободу… Для того я и еду на Балканы, чтобы ускорить освобождение славян…

— А не для своей выгоды? — прищурившись, спросил медленно прохаживавшийся по комнате Быков.

— Выгоды? — недоуменно переспросил Хоботов. — Ты что-то путаешь, братец…

— Я тебе не братец. Но неужто ты не понимаешь, что цели у нас с тобой разные?

Хоботов обиделся и прекратил разговор. С тех пор изменилось его отношение ко всем летчикам, — он с ними говорил только о делах, только на служебные темы…

Когда садились на пароход в Одессе, встретили Тентенникова: он также ехал на войну и, по приглашению сербского правительства, направлялся в Белград.

На рассвете, когда пароход, тяжело покачиваясь, отдал швартовы, Победоносцев сказал, строго посматривая на влажные, скользкие крыши города:

— Что нас ждет впереди? Ведь мы теперь боевое крещение принимаем…

Огромный маяк пропал за высокой волной, и пароход вышел в открытое море. Ветер крепчал. Могучие волны яростно били в борта. Берег исчез за туманной дымкой. Летчики недолго походили по палубе и спустились в ресторан.

За круглым столом сидел усатый мужчина в желтых крагах и пил пиво. Лицо его показалось знакомым Тентенникову. Рядом с усачом сидел, просматривая газету, худенький человечек с маленьким, незначительным лицом и пышными бровями.

Тентенников с удивлением посмотрел на соседей и, почесывая щеку, мучительно вспоминал, где видел усатого господина, важно отпивающего пиво из цветного граненого бокала.

Тентенникову показалось уже, что он обознался, как вдруг господин в крагах начал закручивать усы, и летчик узнал Пылаева. Тот несколько изменился за год, чуть набрякли щеки да проседь кое-где прошла по вискам.

— Милейший! — закричал Тентенников. — Ты-то здесь чем промышляешь?

Услышав знакомый голос, Пылаев вздрогнул, важно встал из-за стола, посмотрел на Тентенникова недоверчивыми глазами и улыбнулся.

— Дорогой мой, какими судьбами?.. Сердечно рад! — улыбаясь и вытирая глаза платочком, растерянно заговорил Пылаев, направляясь к летчику. — Я о вас вспоминал, газетки почитывал… Не воевать ли едете, дорогуша?..

— С кем ты беседуешь? — громко спросил Быков, рассматривая румяное, холеное лицо Пылаева.

— Мошенник один, — не подавая изворотливому антрепренеру руки, ответил Тентенников, — прохвост…

— Что вы, что вы, — добродушно улыбался Пылаев. — Тоже наговорите, господа летчики невесть что смогут про меня подумать. Разрешите отрекомендоваться. Вас я, господин Быков, сразу по фотографическим снимкам узнал…

— Нет, ты мне скажи, как втерся сюда? — не переставал допытываться Тентенников.

Пылаев замолчал и снова вернулся на свое прежнее место. Тентенников рассказал приятелям историю знакомства с Пылаевым. Они долго хохотали, особенно когда Тентенников описывал отъезд антрепренера из Нижнего Тагила.

На другой день пароход подошел к гирлу Дуная. На румынской границе началась хлопотливая проверка паспортов и багажа, — пришлось сойти на берег, ожидать часа два, и только в сумерки таможенные чиновники впустили пассажиров на пароход.

Ночью пароход плыл вверх по Дунаю. Туманы клубились над волнами. Лоцман сердито жевал табак и клялся, что никогда еще не видел более безрадостной ночи на этой реке. На каждой версте, прорезая тяжелые волны, подымались вязкие мели, пароход качало еще больше, чем на Черном море.

Летчики сидели в кают-компании первого класса и, скучая, просматривали старые одесские газеты. На пароходе появились новые пассажиры: чешский торговец, возвращавшийся в Прагу, молоденькая англичанка в коротком полосатом жакете и несколько итальянцев — они держались особняком и все время оживленно спорили. Но самым интересным пассажиром был пожилой болгарин; он одиноко сидел за ломберным столом и исподлобья поглядывал на посетителей кают-компании, не снимая надвинутой на самые брови круглой шапочки. В расшитых бисером сафьяновых сапогах, в пышном поясе, с медалями и крестиками на широкой груди и огромным маузером на шнуре, седобородый и отяжелевший с годами, он казался особенно красивым. Победоносцев с любопытством смотрел на загорелого усталого человека, портреты которого были напечатаны во всех одесских газетах: капитан парохода рассказал, что старый болгарин прославился в первых сражениях нынешней войны и турецкий паша много лир обещал за голову храбреца. Скрипнула дверь, и в кают-компанию вошел Пылаев. На нем не было уже ни серого туристского костюма, ни желтых щеголеватых краг. В военной форме, мешковато топорщившейся на широкой спине, Пылаев казался выше и тоньше. На груди его висело штук пять бронзовых медалей.

— Где наворовал? — тыкая пальцем в грудь Пылаева, спросил Тентенников: он теперь не мог без раздражения смотреть на этого человека.

Пылаев молчал и старался держаться подальше от своего недруга.

Рассветало. Заревел пароходный гудок. Издалека отозвался смутный нарастающий гул голосов. Летчики вышли на палубу и увидели маленький городок, раскинувшийся на берегу Дуная. Это был Рущук. Почти все пассажиры сошли на пристань. Пылаева и худенького господина, его попутчика, тоже переодевшегося в военную форму, никто не встречал. Хоботов нанял экипаж, запряженный парой, и поехал в город. Летчики и механики остались ждать на пристани. Здесь Быков и Победоносцев расстались с Тентенниковым: он поехал на пароходе дальше, в Белград. Расцеловались, пообещали встретиться в Адрианополе, помахали кепками, и вот уже последние клочья дыма растаяли в липком тумане.