На новом проселке было много суетящихся людей. Кто-то кричал, кто-то лениво переругивался, кто-то упрямо погонял лошадей, и среди этой дорожной бестолочи, как памятник, высился грузовой автомобиль, груженный мешками с мукой и картошкой. Застрял он в грязи и никак не мог сдвинуться с места, — напрасно подкладывали доски под колеса, подталкивали автомобиль плечами и выгружали прямо в грязь тяжелые мешки.

— Уже приехали, — сказал Тентенников, указывая на одинокий дуб, стоявший на пригорке. Какой-то сердобольный прохожий заколотил досками широкое дупло. Дуб шумел на ветру, словно рассказывал отдыхающим солдатам о тех, кто раньше искал приюта под его широкими ветвями.

В палевой бледной дымке полноводная река блеснула на солнце, как лезвие казацкой шашки, а дальше тянулись лощины, в которых плавали последние клочья утреннего тумана.

— Вот и аэродром наш, — угрюмо сказал Тентенников, вскидывая руку. — Место хорошее, а до чего же мне тут надоело! У нас на Волге просторней и лучше… В такую пору уже половодье, плывут на север баржи, расшивы из Астрахани с гулом несутся, небо с речным простором сливается, сердце поет…

Под гору бричка помчалась быстрей. Кони весело заржали: чувствовали они, что кончается утомительная дорога по грязи.

— Рады, небось… Домой приехали, — завздыхал Тентенников. — А мне хоть бы и совсем сюда не возвращаться…

— А «Черный дьявол»? — спросил Быков, напомнив приятелю о самолете, так ненавистном Тентенникову.

— Это ты правильно напомнил. Дорого бы я дал, если бы мне довелось его уничтожить.

Первый же моторист, которого они встретили, сказал им, что Скворцов поднялся сегодня в небо и обещал обязательно сбить «Черного дьявола».

На низком лугу, у самого берега, раскинулся аэродром, и тут же неподалеку высились деревянные, наспех сколоченные постройки, белели ангары.

— Я тебе сейчас же своего «Пегаса» покажу, — сказал Тентенников.

— Не к спеху, успею еще с ним ознакомиться, — сказал Быков. Но Тентенников не успокоился до тех пор, пока не привел приятеля в ангар. В самом углу стоял старенький самолет с заплатками на крыльях — следами многих боевых ран.

— Ветеран войны нынешней, — ласково сказал Тентенников. — Его мотористы «Пегасом» назвали после первого моего полета. С тех пор и осталось за ним поэтическое прозвище. А я и привык к нему. Вот уже пять месяцев на нем летаю.

— Долго летаешь, — удивился Быков. — В нашем отряде, знаешь, какая убыль была? Каждую третью машину в месяц гробили…

— А ему все нипочем! Живуч мой «Пегас».

— Когда ты в отряд попал?

— Я первый год войны в Петрограде проработал, — ответил Тентенников. — Морские лодки сдавал. Лодки были очень хорошие, получше заграничных, их тогда сам знаменитый Григорович строил. Что ни машина — прелесть. Да ведь испытателю все нелегко дается. Два случая было, что я горел на воде и тонул. Один раз загорелась лодка. Я в носовой части сижу и не пойму, что делать. В воду прыгать? Потонешь — до берега далеко. В самолете остаться? Сгоришь. Спасибо, катерок проходил, — сняли меня. Во второй раз просто тонул; двухмоторную лодку испытывал, сил в триста пятьдесят, работы того же Григоровича. В полете очень была хороша, а для летчика — нет особого удобства: садишься словно в колодец, выбраться трудно. Носовая часть в ней открыта, вот и случилось однажды… Ладно, ладно, после доскажу, — сказал он, заметив, что Быков слушает невнимательно. — Пойдем устраиваться. Ты, может, и соснуть хочешь с дороги?

Они пошли к халупе, в которой жили летчики, и дорoгой Тентенников успел все-таки рассказать о пяти своих воздушных победах.

В тесной халупе стояли походные кровати; на маленьком столе лежали карты и чистые листы бумаги; на печке был неизменный черный от копоти эмалированный чайник.

Одна из постелей была не смята.

— Соколик один тут жил, — тихо сказал Тентенников. — Подстрелили его на прошлой неделе. Теперь ты будешь тут спать. Помыться хочешь?

Быков снял гимнастерку, но вымыться так и не успел: внезапно услышал гудение мотора и выбежал из халупы.

— Скворцов вернулся, — добродушно ухмыльнулся Тентенников. — Хороший парень. Ты подружишься с ним. Когда из-под Ивангорода наша армия отступала, он принял бой с четырьмя вражескими самолетами и один из них сбил… Вот интересно узнать, чем кончилось у него сегодня с «Черным дьяволом».

— Погоди минуту, — сказал Быков, — кажется мне, что не один самолет подлетает к аэродрому. Будто еще один мотор голосит.

Они прислушались, и тотчас Тентенников вскрикнул:

— В самом деле, два аэроплана в полете!

Теперь уже не было сомнения: следом за самолетом Скворцова летел вражеский аэроплан. Самолет Скворцова приближался к аэродрому, но было что-то тревожное и неуверенное в скольжении машины.

Взволнованные летчики не могли сдвинуться с места, да и не спасла бы теперь Скворцова никакая помощь.

А самолет продолжал скользить, круче становились виражи, и вот показалось вдруг на мгновенье, что неподвижно висит под облаком «Альбатрос».

— «Черный дьявол»! — крикнул взволнованно Тентенников и стиснул до хруста в суставах руку Быкова, но тот сам волновался и не почувствовал боли.

Быков уловил перебои мотора, увидел длинную тень удаляющегося аэроплана и закрыл на мгновенье глаза: он привык улыбкой встречать опасность, грозившую ему самому, но тяжело переносил чужое несчастье.

Когда он снова взглянул вверх, самолет Скворцова уже сорвался на правое крыло и начал падать. Все, что было потом, плыло перед глазами Быкова в какой-то сумрачной дымке.

Летчики сразу бросились к месту, где упал самолет Скворцова.

Быков увидел Тентенникова, бежавшего рядом, Глеба Победоносцева и много незнакомых солдат.

Тело Скворцова с беспомощно раскинутыми руками лежало под обломками самолета, и все сняли пилотки, отдавая последнюю честь разбившемуся летчику.

Вскоре тело перенесли в ангар и положили на шинель.

Летчики молча сидели на досках у входа в сарай.

На коленях у Победоносцева лежал пакет, найденный в кармане Скворцова. В пакете было несколько писем, написанных выцветшими рыжими чернилами, коротенькая записочка товарищам с просьбой переслать пакет в Петроград и фотография женщины, которую любил Скворцов. Лицо её было бы совсем заурядно и буднично, если бы не было в её глазах страдальческого выражения, запоминающегося надолго. Быков заметил, как дрогнули губы Глеба, когда он увидел это лицо, и снова ему стало жаль приятеля. «Может быть, — подумал Быков, — и карточка Наташи лежит теперь в бумажнике Васильева с такой же нежной надписью, какую та женщина сделала Скворцову!»

Нет, не напрасно так часто говорил о любви на привалах у дорожных костров, в свободные часы между двумя полетами, в грязных палатах лазаретов, где лежали калеки: тяжело умирать без привязанности, без любви, без мысли, что где-нибудь в далеком, занесенном снегами городе вчитываются в неровные строки предсмертного письма милые заплаканные глаза…

Быков научился за годы войны хорошо понимать, что смерть страшнее не тем, у кого много привязанностей в жизни, а одиноким, желчным людям: таким кажется, что с их смертью гибнет все мироздание…

Незаметно завязался разговор о жизни и смерти, об испытаниях войны, о воздушных боях…

Об одном только не говорили они: о судьбе Скворцова.

С волнением подумал Быков о предстоящей своей встрече в воздухе с «Черным дьяволом». Кто знает, может быть, именно ему, Быкову, суждено сбить вражеский аэроплан?

— Наша судьба простая, — вздохнул Тентенников, — у летчика жизнь короткая. А может, кажется только? Летчиков мало. Вот о каждой аварии тотчас и идет разговор… Ведь и на железных дорогах крушения бывают и океанские корабли тонут, а меньше о том болтовни. А насчет аварий самолетов — вечные толки. Есть еще на свете и любители приврать, преувеличить…

Потом он снова огорчился:

— А помните летчика, погибшего над Альпами? Как его звали?

— Шавез, — ответил Победоносцев, слывший ходячим энциклопедическим словарем авиации.