— На фронт сбежал.
— На фронт?! Книг начитался, должно быть, вот и решил сбежать сюда, как начитавшийся книг Майн Рида герой чеховского рассказа.
— Майн Рид скучно пишет, — ответил Ваня. — В «Мире приключений» интереснее. Такие рассказы, что страшно ночью спать. Один особенно хороший — о привидениях в старых замках и о войне, как на воздушном шаре летели. Я деду всегда вслух читал.
— Понравилось ему?
— Сначала понравилось, слушал внимательно, потом, когда я до конца дочитал, смеяться начал: у меня, говорит, интереснее было.
— А где Тентенников? — перебил мальчика Быков и внимательно поглядел на приятеля: он уже слышал о том, как неудачно кончились веселые тентенниковские дни во время отпуска в маленьком городке.
— Разбился он, — ответил Глеб.
— Что ты говоришь! Тяжело ранен?
— Было плохо, а теперь на поправку пошло.
— Где он лежит-то?
— В госпитале у Наташи.
— Поедем туда завтра!
— Обязательно поедем…
Они пришли на аэродром в обеденный час. В халупе летчиков было светло и прохладно.
Три складных кровати стояли рядом, — кровать Тентенникова была выше других, и подушки на ней были взбиты особенно старательно.
— Бедный Кузьма, — тихо сказал Быков, глядя на высокие несмятые подушки, напоминающие о раненом друге. — Хоть бы поправился на этих днях… выписался бы из госпиталя поскорей…
— Наташа писала, что поправляться начал быстро и сразу в весе прибавил: все ему на потребу. Другой бы не перенес, пожалуй.
— А где я спать буду? — спросил Ваня, оглядывая халупу и укладывая в угол свой дорожный мешок.
— Пока на кровати Тентенникова, а там новую поставим, — сколотят тебе столяры…
— А у вас спального мешка нет?
— Зачем тебе спальный мешок?
— Я бы на улице спал: дед говорил, что для здоровья это полезно.
— Нечего выдумывать… Где старшие велят, там и будешь спать. И потом смотри у меня: в чужой монастырь со своим уставом не суйся. Если на фронт приехал, то дисциплину соблюдай, не то немедля домой отправим…
— Хорошо, — ответил Ваня, бледнея при мысли о том, что его могут отправить обратно в Москву, и тихо сказал: — Только летать-то я буду?
— Летать!.. — рассердился Быков. — Поди-ка погуляй лучше, погляди на самолеты, дай нам с Глебом Ивановичем поговорить.
Ваня только и ждал позволения пойти на аэродром и радостно выбежал из халупы.
…Под вечер зашел Васильев, поздоровался с Быковым ласковей, чем обычно.
— Очень рад, что вернулись. День отдохнуть сможете — и опять в небо. Теперь самолетов будет вдосталь…
— Разрешите завтра в город съездить с Глебом Ивановичем.
— Что ж, поезжайте, — сказал Васильев и пошел обратно, к штабному дому. Новенький крестик блестел на его груди.
— За наш бой, — сказал Глеб. — А нас попрекал…
— Самому не заработать, вот и боится со мной плохо обращаться. Знает, если будем в другом отряде, ему же хуже придется…
— Да стоит ли говорить о нем! Теперь, когда мы с Наташей помирились, я о Васильеве и думать перестал.
Прибежал Ваня, потянул Быкова за рукав, смущенно улыбнулся.
— Ты чего? — спросил Быков.
— Нравится мне тут. Весело, право. Я обязательно завтра с тобой полечу.
— Завтра лететь не придется. Я в город с Глебом Ивановичем поеду.
Ваня весь вечер хмурился, словно обиделся на Быкова, но перед тем, как ложиться спать, подошел к нему, шепнул на ухо:
— Ты не думай, что я мальчишка, я себя закаляю, хочу быть настоящим мужчиной. Вот, знаешь, я себя от малодушия отучаю.
— Здорово придумано. За это тебя и похвалить можно… Малодушие, брат, самое скверное дело. Как же ты себя отучаешь?
— Если мне что-нибудь очень нравится, я стараюсь отказываться от этого, чтобы не баловать себя. Вот я сладкое очень люблю, а дед говорит, что привычка к сладкому — девичья глупость. Я и не ем конфет.
Быкова начал интересовать маленький подвижник с таким стойким и непреклонным характером.
— А еще что делаешь, чтобы отучиться от малодушия?
— Правду говорю… Вот в училище у нас такой случай был: мы учительнице французского языка в тетради нюхательного табаку насыпали. Весь урок она чихала и пожаловалась инспектору. Инспектор пришел сердитый, спрашивает, кто сделал. Мне стыдно стало, что молчат все, и я ответил: «Я сделал». Он мне тройку по поведению поставил. А другие побоялись, не сказали, что провинились, и надо мной смеялись: «Зачем, говорят, ты признался?» Я им тогда и сказал, что надо всегда говорить правду. Они говорят: «Получил же ты тройку за правду, а у нас пятерки». А я говорю, что у меня дед добрый, в тройках да пятерках не разбирается. А они говорят…
— Что-то больно часто у тебя «говорю» да «говорят», — перебил Быков. — А то, что не врешь, — хорошо.
Обрадованный похвалой названого отца, Ваня улегся на кровать Тентенникова в самом благодушном настроении и долго ворочался на сбитом в блин тюфяке: вспомнилась ему Москва, и рысак, прозванный «Ветром», и взбалмошный выдумщик дед, и птичий торг на площади, и встреча на улице с мальчиком — георгиевским кавалером, которому завидовали реалисты.
Утром зашел к Быкову его любимый моторист, приехавший из Москвы старичок Федор Егорович. Быков радостно встретил его:
— Вот этого «петлиста» еще не знаете? — спросил он, показывая на Ваню, сидевшего на подоконнике. — Сын мой приемный.
— Большой парень, — улыбнулся Федор Егорович, с интересом разглядывая насупившегося крепыша. — На побывку приехал?
— Какое на побывку! Воевать решил…
— Да что вы?
— Назад отправим скоро, — сказал Быков. — Ну, а пока пусть его тут проживает. Хлеба хватит, а сладкое он не любит…
— Не люблю, — решительно сказал Ваня.
— Вот и попрошу я вас: позвольте ему сегодня с вами побыть. А то мы в город с Глебом Ивановичем уезжаем, и жаль его одного оставлять.
— Если он скучать не будет — пожалуйста…
— Не буду, — отозвался Ваня и ушел с новым знакомым.
В город летчики приехали под вечер. Дорoгой Глеб много рассказывал о своих новых отношениях с женой.
— Встречались изредка, — говорил Глеб, — только когда удавалось удрать с аэродрома. Я, как семнадцатилетний гимназист, целые дни о том лишь мечтал, чтобы встретиться с Наташей. Приеду к ней чаю попить, посидим, поболтаем, и снова назад: тем только от тоски и спасался. А с тех пор как Тентенников на поправку пошел, втроем мы за чаем стали просиживать…
— Старого не вспоминаете?
— Часто и о том беседуем. И знаешь, она по-прежнему говорит, что ничего понять не может: наваждение какое-то было…
— Наваждение?
— Именно — наваждение. У Васильева, сам знаешь, жизнь была богатая, много видел. Печоринство на себя напустил, вечные разговоры о том, что в жизни есть роковые загадки, и будто только тогда свой спор с историей закончит, когда его сверху песочком засыплют… Тем сначала и заинтересовал Наташу. Она-то ведь таких людей не видывала до встречи с ним, вот и показалось, будто есть у него какая-то правда. А теперь и слышать о нем не может…
— Хорошо, что ты не злопамятен, — задумчиво проговорил Быков. — У меня характер другой. Я не простил бы…
— Разве тут дело в прощении?
Госпиталь помещался на окраине, в светлом двухэтажном здании, выстроенном пышно и безвкусно, как умеют строить только на юге.
Однорукий солдат, стоявший у входа, знал Глеба и весело пробасил, крутя единственной рукой свой сивый табаком прокопченный ус:
— Наталья Васильевна скоро будут, в город поехали. А Кузьма Васильевич уже три раза выходили, справлялись, скоро ли приедете.
Он повел летчиков по чистым длинным коридорам.
Тентенникова застали в небольшой комнате с единственной кроватью и крохотным столиком. Наташа устроила его отдельно, так как Тентенников в дни болезни умудрился перессориться с соседями по палате: его раздражали стоны слабосильных больных, и он орал на них, думая, что попросту люди распускаются. Сам он физическую боль переносил стойко и даже во время операции под местным наркозом умудрился рассказать врачу какую-то историю из своей богатой приключениями летной жизни.