Однажды после такой пьяной ссоры Васильев почти до рассвета просидел на скамейке. В то же утро подъехал к дому тарантас. Возле тарантаса суетился Пылаев. С отвратительными ужимками, которые так ненавидел Тентенников, он разговаривал с Марией Афанасьевной. Васильев поглядел на молодую женщину, столько времени прожившую вместе с ним, и нагло улыбнулся.
— Спуск крутой за рекой, — сказал он ей. — Будьте поосторожней, когда поворот станет круче, скажите возчику, чтобы ехал медленней. Да, впрочем, что я… Вас Пылаев проводит.
Она ничего не ответила, только смотрела на него сквозь слезы.
Тарантас тронулся. Женщина окликнула поручика, но Васильев и не обернулся: она успела надоесть ему, а все, что приедалось, уже не существовало для него. В жизни он признавал только то, что могло стать бездумным развлечением или хотя бы тем, что называл он полировкой крови.
Вечером принесли Быкову большой синий пакет, запечатанный сургучной печатью. Быков с удивлением надорвал его, и тотчас выпало несколько писем. Первое письмо было от Хоботова.
«Дружище, — писал Хоботов. — Вы, должно быть, сердитесь еще на меня после той встречи, но, клянусь, я ни в чем не виноват перед Вами. Я попросту пошутил тогда, а Вы мои слова приняли всерьез и обиделись. Я такой же, как и Вы, обидчивый человек и только поэтому не решил тогда пустяковую нашу ссору миром. Во всяком случае помните, что после войны я с удовольствием возьму Вас летчиком-испытателем на завод. Для того же, чтобы Вы не подумали, что я Вас забыл или пишу просто из вежливости, обещаю Вам, если будете в Петрограде, хорошую беседу о будущем».
Быков снова вспомнил о той поре, когда Хоботов еще не был заводчиком и докучал ему своей навязчивой дружбой.
— Ума не приложу, — сказал недоуменно Быков, — зачем он ко мне обратился с таким посланием? Уж после нашего спора, когда он мне взятку предлагал, казалось бы, нам переписываться не стоит…
— Не иначе, как спьяну, — решил Тентенников. — Или, может быть, хлопочет, чтобы тебя к нему на завод отчислили сдатчиком самолетов.
— Не похоже. После забастовки он меня на завод не пустит.
Так и не могли они решить, что заставило Хоботова написать нежное послание. Вскоре пришел денщик Васильева, сказал, что их благородие требует Быкова в штаб.
Поручик рассматривал альбом, тонкими пальцами разглаживая давние фотографические снимки. Он подозвал Быкова:
— Не хотите посмотреть альбомчик? Интересная коллекция собирается. Со временем будет ценностью.
Он задумался, тихо промолвил:
— У меня страсть к фотографированию, а Пылаев в этом деле лучший помощник. Он такие фотографии снимал — пальчики оближешь.
Альбом в самом деле был очень хороший. Быков узнавал места, где происходили бои, снова вспоминал старые аэродромы, видел лица товарищей и себя самого и каких-то незнакомых женщин и нагло осклабившегося Пылаева.
— Это наш самолет снят, когда улетал в первую разведку, — объяснял снисходительно Васильев. — А вот недурной снимок — мы с Пылаевым вместе ездили на передовые позиции. Поглядите, как ясно и четко снято. А вот старая усадьба, где был госпиталь. Только вы Победоносцеву не говорите: тут Наталья Васильевна…
Быков увидел Наташу, сидевшую на скамейке. «Вот уж поволновался бы Глеб, если бы увидел снимок», — подумал Быков и тихо сказал:
— Подарите, пожалуйста, мне…
— Вам? — удивился было Васильев, но тотчас понял, почему хочется летчику иметь эту карточку, пожал плечами и выдрал её из альбома.
Быков разорвал карточку на мелкие клочки, швырнул на пол.
— Благородно поступили, право, благородно, — сказал Васильев. — Боялись, что Победоносцев увидит и расстроится? Хотел бы я иметь такого преданного друга.
Они еще недолго полистали альбом, — прошли перед ними снега, пески, кудрявые деревья, взвихренные облака, и Васильев после краткого раздумья приступил к разговору:
— Жалею, что вы ко мне не зашли сразу по приезде. Я ведь Петербург очень хорошо знаю и, поверьте, соскучился без него. Ну, расскажите, как живет Петербург? На проспектах еще нет блиндажей? Помню, когда я в прошлом году приезжал, после отступлений наших, за Петербург стали бояться. Теперь, кажется, успокоились?
— Ну, полного-то спокойствия я не наблюдал. Слухов много ползет по городу, каждый день с тревогой проглядывают заголовки газет.
— Чего захотели! Полного спокойствия! В военные годы как люди живут? Только сегодняшними, только насущными заботами. Нет, вы лучше о столице расскажите. На Стрелку ездили?
— Ездил.
— Один?
В словах поручика послышался Быкову какой-то намек на встречи с Леной, и он сердито ответил, подымаясь с табуретки:
— Разве вам интересно знать, как я проводил время?
— Экий вы, право, как еж колючий. Вечно на что-нибудь обижаетесь… Я шутя спросил, а вы шуток не понимаете.
— Шутки я понимаю, но когда надо мною подсмеиваются, не люблю.
— И никто не любит. Ладно, если уже не хочется о своих петербургских впечатлениях рассказывать, я вас не неволю. Я иначе устроен, люблю пересказать о том, чему свидетелем в жизни быть доводилось.
Он поглядел на Быкова исподлобья:
— Вы о несчастье с Тентенниковым знаете?
— Вчера его навестил.
— Жаль парня…
— Если бы в отряде дело было поставлено лучше — и жалеть бы не приходилось: был бы Тентенников здоров.
— Вы уверены в этом?
— Не только уверен — знаю.
— Странно, — четко выговаривая каждое слово и пристально глядя в глаза собеседника, сказал Васильев. — Кого же вы изволите подозревать? И вы ли один, осмелюсь спросить?
— Не я один так думаю. Это мнение всех летчиков отряда. Вам доводилось слышать, что такое преднамеренная поломка? — спросил он, тоже не сводя глаз с Васильева. Оба они глядели друг на друга с такой ненавистью, что приведись постороннему человеку присутствовать при этом молчаливом поединке, ему стало бы не по себе.
— Преднамеренная поломка? Не слыхал о такой.
— Видите ли, в начале авиации аэропланы стоили дорого, а предварительный курс обучения был очень недолгий. Во Франции инструктора авиационных школ, кое-как обучив будущих летчиков, пускали их в небо, а там уже все зависело от их смелости и хладнокровия. Но обычно неприятности начинались, когда аэроплан еще катился по земле…
— Интересные рассуждения, — протянул Васильев. — У вас отличная память… на плохое, — добавил он, задумавшись.
— Тогда некоторые ловкие хозяйчики придумали следующее: надеяться на то, что юноша обязательно разобьет машину, не всегда можно…
— Теперь я уже начинаю понимать.
— И вот, чтобы быть уверенным в успехе и обязательно добиться поломки… Впрочем, вряд ли нужно вам объяснять технику дела…
— Что же? — закричал Васильев, отводя наконец глаза и чувствуя неожиданное облегчение: так непримирим был взгляд светлых, уверенных глаз его собеседника. — Что же вы хотите сказать, что в случае с Тентенниковым виноват не Тентенников, а кто-то другой?
— Да.
— И вам, удостоившемуся производства в офицеры, не стыдно выдумывать такие небылицы?
— Было бы стыдно, если бы я не сказал об этом. А производства в прапорщики я не добивался…
— Вот как… — нахмурился Васильев, пренебрежительно посмотрев на звездочку на погоне Быкова. — Кого же вы подозреваете в преднамеренной, как вы говорите, поломке?
Быков молчал, да Васильев и не хотел расспрашивать. И сам он почему-то с тревогой подумал о Пылаеве.
— А я вам хотел поручить одно дело, очень опасное, требующее большой отваги, — сказал он, наконец решившись снова взглянуть в глаза Быкова.
— Какое?
— Вы понимаете, конечно, что война ведется не только на фронте…
«Отвечает на мой вопрос о преднамеренных поломках?» — подумал Быков, но сразу почувствовал, что догадка неверна.
— Военные сведения, необходимые для разведки, добываются самыми разнообразными путями. Авиация открыла новые возможности… — Он помолчал, словно переводя дыхание, и взволнованно протянул: — службе разведки. Подумайте сами, раньше разведку делали егеря. Как мало они видели тогда — только то, что было у них перед глазами. Теперь разведку ведут аэропланы. Кругозор летчика в тысячу раз больше кругозора конного разведчика. Понятно?