Будешь ты чиновник с виду
        И подлец душой.
Провожать тебя я выйду
        И махну рукой.

Доставляло удовольствие именно «орать» эту песню, громко, хотя бы в одиночку, без хора, что, конечно, было бы еще слаще… Тут было что-то «демонстративное», и читатель может представить себе, каким это маслицем текло по сердцу в 1873 г., когда я впервые, учеником 3-го класса, узнал это стихотворение и когда всюду сидели чванливые, гордые, недоступные чиновники, сидели такими мастодонтами, что, казалось, никогда и ничего их не сживет со света. Никто в то время и не надеялся «сжить», хотя бы в отдаленном времени, и вообще казалось, что «царствию их не будет конца». Ну, и тем слаще было орать:

Купишь фрак темно-зеленый
      И перо возьмешь.
Скажешь: «Я благонамерен,
      За добро стою!»
…Спи, чиновник, мой прекрасный!
      Баюшки-баю!

Отдельные строки стихотворения били как в цель:

Тих и кроток, как овечка,
       И крепонек лбом,
· · · · · · · · · · · · · · · · · · · ·
Купишь дом многоэтажный,
      Схватишь крупный чин
И вдруг станешь барин важный,
      Русский дворянин.

Я подчеркнул строки, которые сияли таким бриллиантом перед нашим возрастом 14–16 лет; мы страстно ненавидели «дворян», хотя едва ли знали хоть сколько-нибудь близко пусть бы даже одного-двух дворян. Точнее — мы о них «хорошо очень знали», но как негр Бичер-Стоу о «земледельцах-плантаторах»: знали издали, отвлеченно, что «от них все зависит, и они всем распоряжаются», и ни малейше не надо видеть «их скверные рожи», чтобы знать, что все тяжелое, что нас давит (а что в ту пору не давило, — и действительно давило?), устроено их кознями и бездушием. «Дворянин», как сословный ранг Российской империи, нам был вовсе неизвестен и ни малейше не занимателен: он, как и для поэта, совершенно сливался для нас с «барином», т. е. «крупным человеком», общественно-видным, служебно-значительным… И вдруг этих «бар-дворян» поэт попотчевал:

И, крепонек лбом,
До хорошего местечка
Доползешь ужом…

Почему, — неизвестно, но в 14–16 лет мы все считали себя «умными», т. е. мы, действительно, жадно читали, о всем спрашивали (себя и «друзей», изредка любимых наставников) и вообще потенциально (в обещании, в надежде) действительно были «умные». Но эту потенциальность мы переводили уже в актуальность, и нам казалось, что взрослые, которые действительно мало почитывали, а больше играли в карты, кушали и «служили» (область, нам вовсе неизвестная), неизмеримо менее умны, т. е. развиты и одухотворейы, чем мы. Некрасов своим «крепонек лбом» и «ударил по сердцам с неведомою силой», по нашим 14—16-летним сердцам, гордым и упоенным, восторженным и высокомерным! О, читатель. Теперь-то эти строки уже затасканы, давно известны и проч., и проч., и проч. Но ведь они когда-то в первый раз сказались, первый раз были услышаны! Вот чего не оценил Волынский, который при всех способностях «логического суждения» имеет тот изъян в себе, что Уже родился старичком и потом, по недосмотру, вместо материной груди все сосал пузырек с чернилами.

Я заметил, что «дворяне» и «баре» путались для поэта, как и для нас. Одною из причин широкой и необыкновенно ранней усвоимости Некрасова было то, что он называет вещи необыкновенно широкими именами, говорит схемами, категориями, именно так, как говорит толпа, улица, говорит простонародье и говорят дети. Поди путайся в кружевной паутине социальных разграничений Толстого, в точности наблюдений Тургенева, да даже и Щедрина, где уже «действительный статский советник» говорит немного иначе, нежели «статский советник». То, что восхищает взрослого, было совершенно непонятно нам по простой неизвестности для нас мира в его подробностях.

Возвращаюсь к «Колыбельной песне». Ну, и что же? Будто Некрасов не сказал за пятьдесят лет ранее то самое, чем сверху донизу гудела русская печать в месяцы и целый год или два перед 17-м октября, когда слова «бюрократ» и «бюрократия» стали бранными, просто и кратко бранными, даже на языке детей лет 10—и. Об этом писали, — именно о том, что «бюрократом» ругаются даже дети, и что дети говорят по губерниям и уездам: «Когда же начнут выводить бюрократов?» «Выводить» бюрократов. Раньше писатели более сложной и утонченной души, от Фонвизина и Капниста до Гоголя и друг., все же ждали «пробуждения совести» в бюрократе или чтобы его извне как-нибудь «преобразовали»… Некрасов сказал прямо: «вон». Опять это было гораздо проще, решительнее и короче, и, в сущности, не повторяла ли его крика история, тоже придя к идее «вон», а не «преобразования»?..

Суть бюрократа заключается в безответственности и бесконтрольности его в отношении к среде, в которой он работает, в отношении людей, над которыми работает. Как его «преобразовать», «пробудить»? Да, очевидно, поставить в ответственное положение перед людскою средою! Только это! Но это, очевидно, и значит «вон» по отношению к принципу бюрократизма, по отношению ко всей толпе бюрократов.

«Грубая» муза Некрасова, наше ребяческое понимание и представление дела и окончательный приговор истории сошлись! Все три «не хитрили» и сказали простую и ясную правду.

Пошел 1874 год. Я переехал из Симбирска в Нижний Новгород. Совсем другой город, другое обличье обывателей, совсем другой дух и нравы гимназии. Как ни странно этому поверить, — главным источником различия была «близость столицы» (Москвы), до которой от Симбирска, казалось, «три года скачи, — не доскачешь»… Что такое «столица» была в нашем представлении? Место, средоточие, где «все делается», «все думается раньше других мест России», где ужасно много «тайного», «скрываемого и уже решенного, но что пока никому неизвестно»— «Столица» нам представлялась почему-то строящею заговоры и ковы, о смысле которых провинция была обязана догадываться по невещественным признакам и согласовать свое поведение и образ своих мыслей с этим молчаливым заговором. Иначе была «измена»… Передаю эту отроческую психологию, потому что, вероятно, и многие ее пережили, кто проводил молодость в провинции. Из нее объясняются неудержимый приток учащейся молодежи в «столицы», переполнение столичных университетов и пустование провинциальных… В каждом понятно стремление физически приблизиться к месту, с которым духовно он и ранее был больше связан, чем с соседнею улицею своего города; понятно любопытство поспешить туда, «где все делается и задумывается», тогда как люди зрелого и старого возраста, которым чужды эти миражи молодости, служат и живут с равным удовольствием в столицах, как и в провинции…

Другой дух жил в Нижнем, но в одном он сливался с Симбирском. И здесь также Некрасов заслонял всю русскую литературу. Толстого читали мало, а Достоевского совсем не знали. Знали по имени и отдаленно слышали, что это «что-то замечательное», но никто не любопытствовал, в чем заключалось это «замечательное»… Первый роман Достоевского был прочитан мною уже в 6-м классе гимназии, тогда как Некрасов весь был «родной» мне уже с 3-го класса. Кто знает фазисы отроческого и юношеского развития и как быстро чередуются они, как быстро здесь человек зреет, — поймет великую разницу в знакомстве и любви с 13 лет и в знакомстве и любви с 17 лет! Разница воздействия здесь неизмерима!