Отчего Некрасов мне, да и всем, кого я знавал, становился с первого знакомства «родным»? Оттого, что он завязывал связь с ущемленным у нас, с болеющим, страдальческим и загнанным! Это было наше демократическое чувство и социальное положение. Все мы, уже в качестве учеников, были «под прессом», как члены семьи, мы были тоже «под прессом». Семья тогда была суровее сложена, чем теперь, была суше и официальнее. Между «отцами и детьми» не было того товарищества, какое так заметно разлилось в последние пятнадцать лет и росло в глубокой связи с вообще «освободительным движением», которое у нас было гораздо более культурою, чем политикою. Теперь невозможно было бы появление «Отцов и детей» Тургенева, — было бы бессмысленно и неправдоподобно: частность, на которую не оглядываются и которая одна искупает все «грехи» освободительного движения, какие ему приписываются или у него есть…
Как известно, Некрасов не был человеком высшего образования, а среднего. Великий ум его, великое здравомыслие и чуткость сказались в том, что он всю симпатию свою положил не вперед, до чего он не Дошел, а назад, что он прошел… Прошел, видел и ощутил. Отсюда поэзия его налилась соком действительности, реализма и вместе получила крайне простой, немного распущенный вид. Он брал темы «под Рукой», а не «издали», и обращался с ними «за панибрата», а не «с почтением». Это и образовало дух его поэзии и даже выковало фактуру его стиха, немного распущенного, «домашнего», до известной степени «халатного». Все это было так ново тогда! И до сих пор в этих чертах своих он не превзойден ни одним поэтом.
Ямщик говорит о жене своей, крестьянке родом, но которая была взята «в компаньонки» к барской дочке:
Таким тоном никто до Некрасова не говорил, не описывал. И до чего этот тон восхитил нас! После таких строк стало прямо невозможно, нестерпимо читать «демонические» строфы Байрона, да и своего Лермонтова; после них «простонародность» Пушкина, например, в «Сказке о царе Салтане», показалась деланною, ненатуральною. В «Сказке о царе Салтане» виделся барин, погружавший себя в народность, в интерес и любовь к народному, хотя бы и гениально; у Некрасова хотя и без гения, но зато заговорил сам народ; точнее — поэт сам, лично заговорил как русский простолюдин, языком, прибаутками, юмором крестьянина, рабочего, наборщика, солдата и проч. Крестьянина, работавшего у подрядчика, этот подрядчик обсчитал. Тот заспорил, — он его выгнал в толчки… Восемь недель затем обсчитанный «не заставал купца дома» и в конце узнал еще, что бывший хозяин его же привлекает в суд за дерзкие слова. Парень совсем вне себя:
И за рассказом нравоучительно прибавляет:
Тут нужно обратить внимание на чувство меры: Некрасов не старается подделать народную речь до последней степени сходства, как и не усиливается копировать народную психологию. Кисть его, речь его свободна и «мажет» с теми видоизменениями, с какими народная психика и речь отразились и несколько преобразились в его душе, и городской, и интеллигентной. Говорит-то он, Некрасов, и нигде это не скрыто; он нигде, как описатель, не ставит себя в сторону, не затеняется, не устраняет себя: из описаний и тона речи этот прием «объективных художников» совершенно чужд ему, и не потому, что он лирик и писал стихотворения, а потому, что он нигде не хочет делать над собою усилия, «ломаться»; не хочет этого даже в мелочах, в приемах письма. И это, конечно, народно!
Некрасов был настоящим основателем демократической русской литературы, — демократической и демагогической по естественному сочувствию к положению народа. Этою демократическою и демагогическою струею в себе он охватил не одно крестьянство, хотя его преимущественно, но и все другие сферы простонародного положения и труда. И этим он резко отделился от «художников» Григоровича и Тургенева, о которых всегда можно было думать, что они относились к крестьянству как к свежему полю наблюдений и живописи, конечно, любя его, однако смешанною любовью живописца и филантропа, а не «кровно», вот как себя или своего. В этой формуле, нам кажется, заключено все значение Некрасова, и от этой его сущности (демократия и демагогия) проистекло все его огромное, поистине неизмеримое влияние. Без Некрасова весь вид русской литературы и дух русского общества был бы другой; приблизительно, может быть, «в этом же роде», но и не этот самый, какой есть теперь, не в этих красках и тонах.
Двое из нижегородских педагогов имели гимназистов родственников, а один надзиратель, памятный Василий Максимович Шундиков, держал у себя несколько нахлебников гимназистов. Все это были ученики 4-го, 5-го и 6-го классов. Соединенные одним коридором, по которому расположены были все учительские квартиры, или разделенные только этажами (Шундиков жил высоко «на верху», кажется, в 3-м этаже здания), — естественно, все эти ученики были очень близки между собою. Физические шалости и озорство нас не привлекали, и мы решили между собою «собираться и читать поэтов». Сегодня решено, а завтра сделано. В ближайшее же воскресенье, после завтрака, мы собрались в один из пустых классов, которые все помещались во 2-м этаже (не считая подвального, где жили- многочисленные семьи гимназических сторожей и помещались кухни учителей). Я захватил с собою один из 4-х (если не изменяет память) томов Некрасова из отличной литературной библиотеки покойного брата-учителя, и мы, усевшись на партах, сидя, развалясь и почти лежа, предались «музам»… Что читали, — не помню. «Подчеркнутого» и «тенденции» никакой не было. Ну, конечно, мы все были демократы, и Некрасов был весь демократичен; «правительства», т. е. учителей гимназии и директора гимназии, мы, конечно, не любили, но все это лежало в нас как-то безотчетно. «Просто так родятся люди». Стихи лились, мы смеялись и даже не курили.
Вдруг оранье… Ну, конечно, сперва распахнулась дверь, и влетевший в нее Василий Максимыч, потрясая длинными волнистыми волосами, кричал на нас самым неистовым образом…
Мы были учениками старшей половины гимназии, а Василий Максимович, как надзиратель, естественно, имел в своем обладании и беспрекословном подчинении только младшую половину гимназии. Поэтому мы, не чувствуя решительно никакой вины в себе, не оказали ему, по крайней мере, сразу повиновения:
— Да что вы, Василий Максимович! Мы читаем Некрасова. Отчего же нам не читать Некрасова? А что пришли сюда, то оттого, что дома тесно, и там мешают дети и взрослые, т. е. мы бы им помешали, а здесь просторно!