Глянцевые бока его сияли, оправленный в серебро рог возлежал на подставке, а диск из мамонтовой кости поворачивался с характерным треском. В детстве Инге очень нравилось слушать его. И теперь она окончательно успокоилась.
Трубку на той стороне взяли не сразу. Инга успела сосчитать до десяти. И от десяти.
— Бабушка, — сказала она с легкою улыбкой, представляя ту, которую была действительно рада слышать. — Я соскучилась…
— Я тоже, дорогая, — бабушкин голос был мягким, теплым, и Инга зажмурилась.
…ах, почему отец не позволил ей остаться? Выдернул, вырвал… будто бы она ему нужна была. Нужна, конечно, чтобы маму наказать. Он и наказал. Всех.
Ничего.
Инга сочтется. За все.
— Как ты?
— Получается, — Инга погладила бок аппарата, который многие полагали не более, чем забавной игрушкой. И отец в том числе… конечно, он ведь оплачивал тот счет с аукциона.
Антикварный телефонный аппарат.
Очередной каприз подросшей дочери, которая, впрочем, готова исполнить свой дочерний долг. Так почему бы не пойти навстречу?
— Не совсем так, как я планировала, но… получается. Только… я устала, — пожаловалась Инга.
— Тогда приезжай.
— Но…
— Дорогая, — показалось, бабушка здесь, стоит за спиной, и теплые её ладони вновь лежат на плечах Инги, обещая защитить от всего и сразу. — Месть, конечно, твое право, но она дорого тебе обойдется.
— Им дороже.
— Возможно, однако ты не думала, что можно отступить?
— Нет.
Не думала. И сейчас подобной мысли не допускает. Отступить и… оставить все, как есть? Позволить им… ему… жить дальше? Менять жен и любовниц? Купаться в роскоши? Считать себя во всем главным, во всем правым?
Ненависть ослепила.
Лишила дыхания.
— Тише, — сказала бабушка. — Тише, дорогая… я рада тебя слышать. Но знай, если ты вдруг передумаешь, если захочешь вернуться, я всегда буду ждать тебя.
— Я… хочу!
— Тогда приезжай.
— Он не позволит, — Инга покачала головой. — Ты ведь знаешь… он не позволит. Он увез меня тогда. Он убил маму. Он… и тебя убьет, если только заподозрит, что мы разговаривали. Что… я тебя не забыла. Нет, бабушка, я не хочу так… не хочу скрываться всю жизнь. Прятаться. Дрожать… и оглядываться тоже не хочу. Не хочу бояться за тебя или за себя. Ждать, простит ли он или явится, отнимет моих детей…
Рука сжалась в кулак.
— Я не хочу, как мама, умереть от тоски… и поэтому… я вернусь, бабушка, обязательно вернусь. Когда уничтожу его.
— Хорошо, — бабушкин голос прозвучал печально. — Я буду ждать, дорогая… когда бы ты ни решилась, я буду жать.
И там, на другом конце провода, которого не существовало, ибо время проводов ушло в прошлое, наступила тишина. Инга не сразу заставила себя разжать руки. Потом долго сидела, глядя на артефакт, который вовсе не ощущался артефактом.
Сидела и улыбалась.
Слегка покачивалась. Потом робко, нерешительно, обняла себя.
Она справится. Она… должна.
Ради своей дочери.
Глава 26 Где родовая честь сталкивается с деревенской непосредственностью
Нельзя доверять женщине, которая не скрывает свой возраст. Такая женщина не постесняется сказать всё что угодно.
На заросшей грязью машине, которую-таки удалось выдернуть из болота, сидел петух. Тот самый голосистый, донельзя доставший Красноцветова. И теперь петух устроился на крыше его «Мерса», откуда поглядывал окрест с чувством собственного превосходства.
— Поцарапаешь — шею сверну, — доверительно сказал Красноцветов.
Петух встрепенулся, раззявил клюв и огласил окрестности громким кукареканьем. Затем отряхнулся, распушивши какое-то совсем уж неестественного окрасу оперение. Вот сколько Красноцветов ни пытался, не мог припомнить, чтобы в нормальной деревне были этакие, красно-желтые петухи.
Он обошел машину, пытаясь понять, она вообще подлежит реставрации или проще новую купить? Грязь уже успела обсохнуть на солнышке, и теперь бока «Мерса» покрывала толстая корка серой коросты. Из неё торчали веточки и листья, куски мха и чего-то еще, вовсе уж неопределимого.
— Помыть надо, — задумчиво произнесла Ксения, — а то потом схватится, так вовсе тяжко будет.
Мыть стали тут же.
Правда, пришлось воду тащить из колодца, ибо шланг-то имелся, да вот напряжение в нем было слабым, и вода лилась, но по капельке.
— Лето, — сказала Калина, будто это что-то да объясняла. А видя, что Олег не понимает, добавила. — Люди поливают огороды. Сушь уже который день стоит. Ксюха, долго еще продержится?
Ксения, устроившаяся на заборе, — вот такой женщине не забор надобен, а кресло мягкое, чтоб с высокой спинкой, как трон царице. Кому другому он бы сказал.
И кресло купил бы.
И еще украшений всяких, а тут… глянул, и слова в горле застряли будто бы.
— Пока дождя не чую, — сказала Ксения. — Может, через недельку?
— Клубника горит, да и огурцы тоже. Мамка сказала, что цвет весь осыпается, хотя поливаем, — вздохнула Калина, и печаль в голосе её была непритворною. — Поливать вообще намаешься…
Честно говоря, слабо представлял себе Олег эту женщину, огурцы поливающей. Тем более что воду и вправду пришлось поднимать из колодца.
— Станция тут старая, и башня водонапорная, наверное, лет шестьдесят уж как стоит. Вот и давление никакое. Не хватает её на всех, — Калина опустила ведро в колодец, а потом налегла на ручку всем своим весом. Вот… бестолочь.
— Дай, — ручку Олег перехватил.
Нечего тут.
Проворачивалась та с протяжным скрипом. Цепь дрожала от натуги, а ведро медленно ползло вверх. Из дыры колодца тянуло прохладой, и слышно было, как плещется там, глубоко внизу, вода.
— А вы жаловаться пробовали? — поинтересовался он для поддержания беседы. — Или петицию писать, чтобы станцию обновили.
— Пробовали, — ответила Ксения, которая на заборе сидела, ножкой покачивая. И ножка эта донельзя мешала на деле сосредоточиться.
Ответственном.
Если он ведро упустит, смеху не оберется. Всю жизнь потом…
— А петиции каждый год шлем, только ответ один, мол, денег в бюджете нет, ремонт запланирован и непременно состоится, но вот когда, не известно.
— Понятно.
Нет, Красноцветову не должно бы быть дела ни до станции этой, ни вовсе до Лопушков с их проблемами. Он… он, если подумать, сделал, что хотел.
Приехал вот.
Встретился с Калиной.
Поговорил и даже выяснил все, что хотел. Самое время вернуться. Распрощаться с деревенькою этой, дать напоследок пинка петуху, да пожелать им всем тут счастья.
Вместо этого Олег ухватился за скользкую ручку. От воды пахло свежестью, и он не удержался, приник, отхлебнул, сколько мог.
Леденющая.
— Осторожно! — Калина покачала головой. — Там же родники подземные, она и в жару стылые. Застудишься, лечи тебя потом.
— Не застудится, — сказала Ксения и подошла к ведру.
К Олегу.
Подошла и остановилась, в самые глаза заглянув.
— Умойся, — велела.
И Олег зачерпнул этой ледяной воды, от которой пальцы немели. А потом еще и еще. Она стекала по лицу, по волосам, пробивалась тонкими струйками за шиворот. Она лизала спину, опаляла живот и грудь, но он продолжал умываться.
Отмываться.
Буквально чувствуя, как стирается слой за слоем… что?
Он остановился, лишь когда ведро опустело.
— Что? — Ксения повела плечом. — Тоже грязь. Старая, заскорузлая. Надо было убрать, пока намертво не пристала.
И на Калину поглядела так, со скрытым смыслом.
— А теперь? — поинтересовалась Калина.
— Теперь… отошла. Почти вся. Но как дальше, тут пусть сам думает, — глаза Ксении сделались темны, что два колодца. И глядеться в них было страшно, большею частью от того, что он точно знал — теперь его видят.
Видят таким, каков он, Олег, есть.
Со всеми мыслями и желаниями, с грехами, грешками и той самой грязью, о которой он волею собственной забыл, а она не забылась.