Канц последние дни успешно сочетал наши творческие занятия с освоением протеза, и у него это уже достаточно хорошо получалось. Мы все втроем работали над чертежами, обсуждали конструктивные решения, а Соломон Абрамович параллельно учился ходить на своем новом протезе. По крайней мере, он уже свободно, не спеша передвигался вполне самостоятельно по отделению, лишь иногда придерживаясь рукой за стену для равновесия. Санитарки уже привыкли к звуку его шагов: мягкому шуршанию здоровой ноги и глухому стуку протеза.
Буквально через несколько секунд после ухода старшего Маркина, когда еще не успели затихнуть его торопливые шаги по коридору, в палату зашел комиссар госпиталя и, остановившись у койки Канца, вежливо, но с какой-то официальной, почти казенной интонацией попросил:
— Соломон Абрамович, будьте любезны, пройдите со мной. Нужно кое-что обсудить. Очень важное дело.
Канц удивленно поднял брови, его умные глаза за стеклами очков вопросительно посмотрели на комиссара, но без лишних вопросов он поднялся, взял костыли и, опираясь на протез, направился к двери. Комиссар придержал дверь, пропуская его вперед, и они вышли в коридор.
Когда стихли звуки шагов комиссара и характерный стук протеза Канца по коридорному полу, этот звук уже стал привычным для отделения, капитан криво усмехнулся и, повернувшись ко мне, спросил с явной иронией в голосе:
— Как думаешь, куда увели нашего Канца? Не на расстрел ли часом?
Его попытка пошутить прозвучала натянуто, и я понял, что за этой иронией скрывается тревога.
— Не знаю, — пожал я плечами, стараясь скрыть собственное беспокойство. — Надеюсь, не на расстрел. Хотя в наше время всякое бывает.
Капитан не улыбнулся, а тяжело вздохнул, откинулся на подушку и произнес с какой-то обреченной уверенностью:
— Ему сейчас предложат срочно выписаться из госпиталя, вернуться на завод и начать выполнять особо важное задание, наладить опытное производство нашего протеза. Я в этом почти уверен.
Я посмотрел на него с удивлением:
— Откуда такая уверенность?
— Потому что мне отец только что то же самое сказал, — ответил он мрачно.
У меня мелькнула шальная мысль, которую я посчитал совершенно безумной, но тем не менее решился высказать:
— Твой отец только что предложил тебе, наверное, то же самое, только на ГАЗе?
Капитан медленно повернул голову и внимательно, изучающе посмотрел на меня. В его глазах читалось что-то между удивлением и горькой усмешкой.
— Мне самому не верится, но именно так, — он помолчал, словно все еще пытаясь осознать услышанное, переварить эту информацию. — Мне Государственным комитетом обороны поручено на ГАЗе срочно, в течение двух недель, развернуть опытное производство нашего протеза.
Младший Маркин выделил слово «нашего», подчеркивая абсурдность ситуации, на его взгляд конечно.
— Я должен изготовить опытную партию без использования алюминия. Канцу, я думаю, будет предложено сделать то же самое на авиазаводе, но с использованием алюминия.
В эту я окончательно поверил, что капитан не шутит, разыгрывая меня, и посмотрев на его лицо, понял, что ему явно не до шуток. Оно было серьезным, даже мрачным, почти осунувшимся. Какие тут, право, шутки, когда тебе как снег на голову сваливается такое, срочное поручение Государственного комитета обороны. Это же высшая инстанция в стране, это сам Сталин фактически.
— Мало того, что я еще толком не могу ходить даже на костылях, — продолжил говорить младший Маркин, и в его голосе послышались нотки отчаяния, почти паники, — я совершенно не представляю, как за это дело браться. Понимаешь? Я не знаю, с чего начать. Я за полтора года разучился абсолютно всему мирному и могу только убивать. Вот это я умею хорошо: убивать немцев. А как организовать производство? Как работать с рабочими? Как наладить технологический процесс?
Он замолчал, опустив голову, и я увидел, как напряглись его плечи, как сжались кулаки на одеяле, побелели костяшки пальцев. В нем боролись страх и гордость, желание доказать себе, что он еще на что-то способен, и ужас перед неизвестностью.
— Вася, — первый раз назвал я его просто по имени, стараясь вложить в свои слова уверенность и поддержку, говоря негромко, но твердо, — не говори глупости. У тебя отлично получалось вполне мирное дело: конструирование протеза. Ты же сам видел, как хорошо работают твои идеи. Как мы с Канцем хвалили твои решения. Ты инженер от бога, просто забыл об этом на время.
— Мирное, говоришь? — горько усмехнулся Василий, поднимая на меня потухший, почти погасший взгляд. — Да только предназначены они будут в первую очередь таким, как мы с тобой, потерявшим ноги на этой проклятой войне. Каждый такой протез это еще одна искалеченная судьба, еще один изувеченный человек. Это память о войне, о крови, о смерти.
Я хотел что-то возразить, сказать, что он не прав, что, наоборот, протез это возвращение к жизни, но не успел. Наш философский разговор был прерван вернувшимся Канцем. Он улыбался широко, почти сияя, и казалось, даже светился изнутри каким-то внутренним светом, словно внутри него зажглась лампочка. Его шаги были быстрыми, почти летящими, несмотря на протез.
— Мои дорогие, — начал он, входя в палату с видимым воодушевлением, размахивая руками, — вы даже не представляете, что мне сейчас предложили! Это просто невероятно! Это то, о чем я мечтал всю свою жизнь!
Но капитан его прервал, подняв руку в останавливающем жесте:
— Представляем. Мне то же самое предложили сделать на ГАЗе.
Канц остановился посреди палаты, словно наткнувшись на невидимую стену. Улыбка медленно сошла с его лица, сменившись выражением глубокой серьезности. Он медленно подошел к своей койке, осторожно сел, поправил очки на носу и, глядя на нас обоих пристально, серьезно, произнес торжественно и твердо, как клятву:
— Я сделаю первые протезы через десять дней. Максимум. И вы их получите в первую очередь. А лично я, во вторую.
Он помолчал, собираясь с мыслями, подбирая слова:
— И можете поверить старому еврею, я это сделаю, потому что это будет делом всей моей жизни. Я сделаю так, чтобы каждый из вас мог не просто ходить, а жить полноценной жизнью. Работать, любить, растить ваших будущих детей. Я сделаю так, чтобы протез стал частью вас, а не обузой.
В его словах звучала такая убежденность, такая непоколебимая вера, что я невольно поверил ему. Это был не просто энтузиазм, это было что-то большее: призвание, миссия. Капитан тоже, кажется, почувствовал это, потому что его лицо немного разгладилось, в глазах появился проблеск надежды.
— Соломон Абрамович, — тихо сказал капитан, — а если не получится? Если время слишком сжатое?
— Получится, — отрезал Канц. — Должно получиться. Потому что иначе нельзя.
Через час в палате появились две свободные койки, на которых оперативно поменяли не только белье, но и постельные принадлежности. Санитарки суетились, меняя простыни, взбивая подушки, вытирая тумбочки. У меня от чувства нереальности происходящего было ощущение, что схожу с ума, что все это мне снится, что сейчас проснусь и все вернется на круги своя.
Но происходящее было совершенно реальным: двум горьковским заводам поручено в течение двух недель начать изготовление двух опытных партий по пятьдесят протезов каждая. Сто протезов за две недели, это казалось невозможным, фантастическим, но приказ был отдан, и его нужно было выполнять.
К моему удивлению, новые соседи по палате у меня не появились. Койки так и стояли пустыми, аккуратно застеленными, ожидающими. После обеда, когда мартовское солнце уже клонилось к закату, ко мне пришел комиссар и рассказал много интересного.
Он подтвердил слова моих ушедших товарищей и сообщил, что ему уже сегодня приказано сдать дела, а завтра утром будет прохождение медицинской комиссии, которая под чистую спишет его. Формальность, конечно, но необходимая.
— Георгий Васильевич, — обратился он ко мне, садясь на стул рядом с моей койкой и устало откидываясь на спинку, — первого апреля меня ждут в Сталинграде, где я стану вторым секретарем горкома партии.