Виктор Семенович аккуратно порезал хлеб, потом соленое запашистое сало, толстые ломти которого положил на хлеб, а сверху кольца свежего репчатого лука. Простая, незатейливая закуска, но какая вкусная после госпитальной пищи.

Разлив в стаканы грамм по сто коньяка, сразу же запахло яблоками и дубом, он встал и произнес тост, который больше полутора лет чаще всего звучит на просторах нашей Родины:

— За Победу! За нашу Победу, которая обязательно будет!

Мы выпили молча, и я почувствовал, как теплая жидкость растекается по груди, согревает изнутри, разливается по венам.

Напряжение, в котором наверняка несколько месяцев находился теперь уже бывший комиссар госпиталя, похоже спало, и он, убеленный сединами пятидесятилетний человек, начал рассказывать мне кое-что о своей непростой жизни.

— Врачом я, Георгий, успел стать еще до революции, — начал он задумчиво, глядя куда-то в сторону окна, в темноту за стеклом. — Учился в Москве, в университете. И даже в полевом лазарете послужить царю-батюшке успел, в Первую мировую. Видел много крови тогда, очень много.

Он помолчал, отрезая себе кусок хлеба с салом, жуя медленно, вспоминая.

— В дни Октябрьского вооруженного восстания в Москве стал большевиком и почти сразу же пошел добровольцем в молодую Красную Армию. Тогда казалось, что мы строим новый мир, справедливый мир.

Он помолчал, вероятно вспоминая былое.

— В восемнадцатом году, во время обороны Царицына, переквалифицировался и стал командиром Красной Армии. Потом была Первая Конная, в рядах которой и закончил свою первую военную карьеру. Буденный, Ворошилов, Сталин. Всех знал лично, со всеми работал.

— А почему не вернулись к врачебной практике? — спросил я, искренне заинтересовавшийся этой историей.

— Не сложилось, — пожал он плечами, и в его голосе послышалась горечь. — Стал партийным работником. Думал, так лучше послужу делу революции. Думал, что на партийной работе принесу больше пользы. Как же я ошибался…

Виктор Семенович замолчал, и я увидел, как на его лице появилась тень какого-то давнего горя, глубокой старой раны.

— Летом тридцать восьмого был арестован как враг народа, — продолжил он тише, почти шепотом, будто боясь, что кто-то услышит. — Но через полгода был сначала просто освобожден, а потом реабилитирован и восстановлен в партии.

Он налил себе еще немного коньяка и выпил залпом, не морщась.

— Но прежнего доверия не было, как и восстановления на партийной работе. Меня как прокаженного все сторонились. Стал работать парторгом в МТС в одном из районов Горьковской области. Глушь, медвежий угол. Когда началась война, хотел было уйти на фронт добровольцем, но не тут-то было, — он горько усмехнулся. — В армию меня призвали, но направили комиссарить в одном из горьковских госпиталей, затем повысили и перевели в этот. Опять не доверили командовать людьми в бою.

— И вот теперь неожиданный поворот судьбы, — продолжил Виктор Семенович, и в его голосе послышалась какая-то странная смесь радости и тревоги, надежды и страха. — Из ЦК пришло распоряжение уволить меня по состоянию здоровья и направить в Сталинград, где я должен стать вторым секретарем горкома ВКП(б). Понимаешь? Вторым секретарем! Это же огромная ответственность!

Слушая эту непонятную мне почти исповедь моего будущего начальника, я не мог понять, зачем он мне это всё решил рассказать. Почему именно мне? Почему сейчас?

Дойдя до этого места, Виктор Семенович сделал паузу и налил еще немного коньяка, но уже меньше, грамм пятьдесят. На фронте, особенно в Сталинграде, употреблять спиртное приходилось достаточно часто. Перед атакой бывало употребляли наркомовские сто грамм, после боя тоже, часто чтобы снять напряжение, забыться. Особого удовольствия я от этого не испытывал, даже не могу точно сказать, как оно на меня действует, и чаще всего я это делал просто за компанию.

Вот и сейчас коньяк я пил просто за компанию с человеком, который через несколько дней будет моим начальником в моей новой жизни в Сталинграде.

Конечно, никто не может силой заставить меня ехать туда на работу. Это мой выбор и моя добрая воля. У меня сегодня было достаточно времени, чтобы проанализировать всё, что услышал от инспектора райсобеса, и принять окончательное решение о своем будущем. Я мог бы остаться здесь, в Горьком, устроиться на тихую работу, получить комнату, жить спокойно и размеренно.

И поэтому я сидел, пил коньяк и слушал товарища Андреева, уже бывшего комиссара госпиталя и будущего секретаря сталинградского горкома ВКП(б), моего начальника.

Мне, вернее Сергею Михайловичу, всегда говорили, что я умею так слушать людей, что хочется душу на изнанку вывернуть передо мною. Может быть, это от детдомовской жизни, когда нужно было уметь слушать и понимать людей, чтобы выжить.

И вот после второй дозы коньяка я вдруг почувствовал и интуитивно понял, что моему собеседнику просто необходимо рассказать мне то, о чем он говорил. Ему нужно выговориться, излить душу, снять этот груз.

Виктор Семенович внимательно посмотрел на меня, усмехнулся и налил еще коньяка, но только себе:

— Тебе, Георгий, больше не предлагаю, вредно еще. Ты молодой, организм восстанавливается, а алкоголь ему сейчас ни к чему. Ты лучше налегай на хлеб с салом, а то тощий еще, кожа да кости.

Кроме хлеба, сала и лука у нас ничего больше не было, но этого было достаточно. Простая крестьянская еда, но какая вкусная.

— Меня арестовали на вокзале, когда я приехал на какое-то совещание, — продолжил Виктор Семенович, и его голос стал тише, почти интимным. — Хорошо помню, — он горько ухмыльнулся, — повод для вызова был совершенно дурацкий, обсудить какие-то поставки зерна или что-то в этом роде. Но я ничего плохого не подумал. Приехал спокойно, вышел из вагона, и тут ко мне подошли двое в штатском. «Пройдемте с нами». А работал я тогда вторым секретарем сталинградского горкома партии. Хорошая должность была, перспективная.

Виктор Семенович горестно вздохнул и посмотрел с какой-то тоской в окно, за которым уже готовилась в свои права вступить ночь. За стеклом виднелись силуэты заснеженных деревьев.

— Никогда не думал, что мне дадут возможность вернуться туда, — произнес он тихо, почти про себя, словно не веря в реальность происходящего. — Правда, даже страшно думать, во что немцы превратили этот прекрасный город. Я там до войны жил, знаешь? Красивый город был, зеленый, с широкими улицами. Теперь, наверное, одни руины.

Он встал, подошел к двери в палату и выглянул в коридор, словно проверяя, нет ли кого поблизости, не подслушивает ли кто-нибудь.

— Я тебе все это рассказал только по одной причине, — произнес он, вернувшись и снова садясь на стул, наклоняясь ближе ко мне. — Решение о моем таком назначении мог принять только один человек, и я не знаю радоваться этому или горевать. Понимаешь? Только один человек в стране может так решить.

Он помолчал, глядя мне прямо в глаза, и я увидел в его взгляде страх.

— Ты всегда должен будешь помнить об этом, — продолжил он серьезно и весомо, почти внушая. — Личные отношения с сильными мира сего иногда могут быть смертельно опасными. Сегодня ты ему нужен, завтра можешь оказаться врагом народа. Так устроена система. Так устроена власть.

Я отлично понял. Решение о новом назначении Виктора Семеновича принял Сталин, и каким-то образом там прозвучала и моя фамилия, и он это отлично понял. Ему было просто страшно от того, что о нем вспомнили в таком высоком кабинете. Потому что внимание Сталина это как прожектор: светит ярко, но может и сжечь.

В моей голове от Сергея Михайловича был вагон и огромная прицепная тележка всяческих знаний о репрессиях и прочих безобразиях моего нынешнего времени. Тридцать седьмой год, расстрелы, лагеря, исчезнувшие люди. Но у меня, девятнадцатилетнего Георгия Васильевича Хабарова, участника, героя и инвалида еще идущей страшной войны, не было никакого страха перед всем этим. Пока моя биография здесь кристально чистая и прозрачная, и я постараюсь её таковой сохранить. Я знаю правила игры, знаю, как себя вести. Я выживу.