Я вышел из кабинета, протискиваясь между людьми в коридоре. Кто-то курил у окна, кто-то дремал, привалившись к стене. Молодой паренёк в залатанной гимнастёрке что-то горячо доказывал своему товарищу, размахивая руками. Пожилой мужчина в очках внимательно изучал какие-то чертежи, разложенные прямо на подоконнике.
К моему удивлению, Антон меня ждал, сидя в машине, а водитель громогласно храпел на заднем сиденье, раскинув руки и откинув голову. Антон курил, выпустив дым в приоткрытое окно, и задумчиво смотрел на развалины, окружавшие площадь.
— Я был уверен, что ты, Егор, придёшь спать в машине, — сказал он, неожиданно перейдя на «ты» и протягивая мне папиросу. — Что за расклад у тебя здесь получается?
Я достал свой кисет, который мне подарили еще под Москвой, тщательно свернул самокрутку и тоже закурил. В детдоме этим делом даже не баловался, Но на войне курево это часто отдушина для души и курят почти все.
У меня конечно были папиросы, которые мне положены как офицеру, но махорка забористее и в на боевых позициях я предпочитал её.
Я затянулся и честно рассказал Антону ему о своей «жилищной» проблеме. Он слушал внимательно, изредка кивая, и когда я закончил, неожиданно предложил мне свою помощь.
— Если ты не против, я тебе помогу, — сказал он, выкурив свою папиросу, чуть ли не до последней крупинки табака. — Те две машины горьковский обком передал сюда, а мы, — он показал на водителя, который продолжал безмятежно храпеть, — понятия не имеем, что нас ждёт. Но думаю, вполне возможно, что нас тоже передадут в местное управление. Если бы было по-другому, то приказ на возвращение я получил бы ещё в Горьком.
Он помолчал, глядя в темноту за окном, где угадывались силуэты разрушенных зданий.
— А вполне возможно, что меня опять в войска вернут, — продолжил Антон задумчиво. — Я в территориальном управлении НКВД меньше месяца. До сих пор не могу понять, почему из армейской контрразведки меня туда запихнули. Так что, скорее всего, я сегодня буду тут загорать.
Антон показал на стоянку и раздражённо потряс головой. Потом повернулся ко мне и огорошил вопросом, от которого я растерялся:
— А ты что, Егор, меня не помнишь?
— Нет, — растерянно ответил я, вглядываясь в его лицо, освещённое тусклым светом уличного фонаря.
— А я тебя хорошо помню, — усмехнулся он. — Поэтому с тобой так откровенно и разговариваю, военные тайны тебе разглашаю.
Антон засмеялся, и в этот момент я вспомнил его, вспомнил по заразительному и искреннему, почти детскому смеху. Этот смех было невозможно забыть, он бывало звучал так неожиданно в окружении смерти и разрушений Сталинграда, что придавал силы, когда казалось всё, конец.
Со мной разговаривал капитан Антон Дедов, один из дивизионных контрразведчиков. Просто когда я видел его последний раз, он был с бородой и без шрама на лице. Шрам тянулся от виска к уголку рта, бледной неровной полосой пересекая левую щеку. Как он там воевал до перевода в нашу Тринадцатую гвардейскую, мы не знали, но ордена Красной Звезды и Красного Знамени у него уже были, а у нас Антон получил второй орден Красного Знамени.
— Антон! Старший лейтенант Антон Дедов! — воскликнул я, хлопнув себя по лбу. — Точно! Извини, брат, не узнал сразу. Ты тогда с бородой ходил, а шрама не было.
— Вот именно, — кивнул он. — А теперь наоборот, борода сбрита начисто, зато физиономию украсил. Ничего, говорят, женщинам нравятся мужчины со шрамами. И позволю поправить вас, товарищ лейтенант Хабаров, капитан Дедов, — Антон опять засмеялся, и у меня на душе потеплело.
Редкий офицер дивизии, находясь на правом берегу Волги, лично не участвовал в боях. Это приходилось делать абсолютно всем, начиная с пехотных «Вань», таких как я, и кончая толстыми, важными интендантами. Они, правда, у нас были не толстыми, но всё равно важными, любили показать своё значение. Эта участь, может быть, миновала только некоторых врачей медсанбата, когда они оказывались среди нас во время особо тяжёлых боёв. Александр Иванович Родимцев, наш командир дивизии, это очень не любил, и мы стремились сразу же «неразумную» медицину прогонять в тыл, за Волгу, на левый берег.
И вовсе не потому, что боялись нагоняя от Родимцева. Комдива у нас любили все, его авторитет среди личного состава был какой-то запотолочный. Просто не выполнить его приказ было дело не мыслимое. И чисто по-человечески не хотелось огорчать очень хорошего человека. Все знали, как Александр Иванович реагирует на ранения врачей.
А Антона никто не прогонял, да и, на мой взгляд, особо у него непосредственной штабной контрразведывательной работы не было. Всё-таки уличные бои, когда ты, например, выбил немцев с первого этажа какого-нибудь дома, который того и гляди рухнет, а в подвале и на остатках этажей выше сидят фрицы, это не бои в поле, когда ты на расстоянии хорошего броска гранаты и иногда даже не напрягаясь, слышишь противника. В Сталинграде всё было иначе, ты мог слышать, как немцы разговаривают этажом выше или в соседней комнате через простреленную стену.
Вот Антон и дневал, и ночевал среди нас, охраняя нас от происков вражеской разведки, не занимаясь другими делами Особого отдела дивизии. Поэтому частенько участвовал в боях наравне с нами, простыми пехотными офицерами.
Я с ним познакомился когда мы одними из первых переправлялись через Волгу на головном бронекатере. Его уважали за храбрость и справедливость, которая не была присуща некоторым офицерам-особистам. Антон никогда не шёл на подлость, не писал доносов за пустяки, не искал врагов народа там, где их не было. Если брал кого на карандаш, то только действительно подозрительных типов.
— Помню, как ты тогда группу наших вытащил из-под обстрела, — сказал я, вспоминая один из боёв. — В том доме на набережной, когда фрицы миномётами накрывали.
— А, это, — махнул рукой Антон. — Обычное дело было. Я вот шрам этот больше запомнил.
Ранение в лицо он оказывается получил тридцать первого января, в одном из последних боёв дивизии. Это было действительно ножевое ранение. Он с группой бойцов брал в плен нескольких немецких офицеров, которые не сдавались до последнего и даже сошлись в рукопашной. Вот Антону и досталось, какой-то вероятно эсэсовский офицер полоснул его ножом по лицу, прежде чем получил удар прикладом по голове.
Сказать, что я обрадовался, значит ничего не сказать. Встретить в этом разрушенном городе человека, с которым прошёл через пекло Сталинградской битвы, это было как встретить родного брата. Антон достал из багажника бутылку водки, завёрнутую в газету, банку американской тушёнки и буханку чёрного хлеба. Мы аккуратно растолкали водителя, который проснулся, озираясь сонными глазами.
— Вставай, сержант, — сказал Антон. — Будем отмечать встречу.
Водитель, который, кстати, тоже оказался из нашей дивизии, фамилия его была Коржиков, быстро пришёл в себя. Мы втроём выпили за Победу, чокнувшись гранёными стаканами, которые Антон тоже извлёк из багажника. Водка была хорошая, фронтовая, обжигала горло приятным теплом. Закусывали тушёнкой, намазывая её на ломти хлеба.
И проговорили до рассвета, как говорится, по душам. Вспоминали погибших товарищей, называя их по именам, вспомнили о боях. Они рассказывали о том, кто где сейчас служит, кого куда фронтовая судьба разбросала за эти месяцы.
Антон поведал, как его неожиданно после госпиталя вызвали в Москву, как проходил через какие-то комиссии и собеседования, как в итоге оказался в территориальном управлении НКВД.
— Думал, в штрафбат отправят, и самое главное так и не понял, за что меня так, — признался он, прикурив очередную папиросу. — И вдруг Горьковское управление НКВД. Говорят, нужны люди с боевым опытом и чистой биографией. Вот и направили. Правда, пока толком ничего не делаю, больше бумажки перекладываю.
Антон достал еще две папиросы и угостил нас с Коржиковым.
Коржиков рассказывал про свою семью, которая осталась в окрестностях Воронежа, про то, как страшно было за них, когда немцы наступали. Про то, как его неожиданно перевели в Горький, где он еще более неожиданно встретил Антона.