—  Мне помнится, вы рассказывали, что эмир хотел прибрать вас к рукам. Случайность спасла вас.

—  Тогда я был в зените.   Да и то ничего   со мной не сделал. Побоялся все потерять. Ну, а сейчас времена не те. Господин эмир вцепится в меня. Боже правый, я же из чистого золота!

Внимательно, будто желая разглядеть, что это за чистое золо­то восседает перед ним, Сахиб Джелял смотрел на Ишикоча. Бадма, по обыкновению, сидел, посасывая свою тибетскую трубку и перебирая зерна четок.

—  Явились бы в двадцатом   в Ташкенте   в Совнарком,— на­конец заговорил он.— Или написали бы самому Фрунзе.  Народу нужны богатства.

—  А что бы я имел с того? Да и кто захотел бы слушать ка­кого-то оборванца. Не поцеремонились бы. Ну, к стенке бы не по­ставили, а куда-нибудь, куда Макар телят не гонял, выслали бы. Мое здоровье не позволяет   мне жить    в холодных краях.    Боже правый, вы говорите — эмир не захочет. Плевал я на их высочест­во.  Поклонюсь магнатам  международного капитала, так  их, ка­жется, называют, — они дорого платят.

—  Даже шакал заботится о своей степи.

—  Я сам нашел золото, и оно по праву моё. С детства я хотел быть богатым. И я богат. А вам... Вам нет дела до меня.

Сахиб Джелял оставался невозмутимым.

—  И вы решили?

—  Да. И извините, дорогой Мирза. Мне не надо было даже намекать на историю с зинданом. Впрочем, на Востоке тот, кто дает, обязан молчать. Говорить нужно тому, кто получает. Но так и быть, расскажу. Мне, молодому, просвещенному, мнившему се­бя культуртрегером, цивилизованным, тошно сделалось при виде азиатского зверства, которому вас подвергли. Понадобилось одно слово, и эмир Музаффар захотел сделать приятное своему назиру. О, тогда он в шутку и всерьез называл меня «назиром драго­ценных сокровищ недр». Одно хочу сказать: «сделал добро и за­брось   его в реку забвения».    К тому   же вы сторицей отплатили мне, вытащнв меня из грязи нищеты, вернув   из гашишного дур­мана к жизни.

Он поклонился Сахибу Джелялу до земли. Даже в этом по­клоне он оставался самим собой. Он слегка гаерничал.

Но то, что он сказал дальше, прозвучало серьезно и убеди­тельно:

—  Не обращайте    на меня внимания.    Когда мы встретились в михманхане этого прохвоста Ибадуллы, я и вообразить себе не мог, что вы делаете в Кала-и-Фатту. Да и сейчас представления не имею. Не знаю и не обязан знать.  Я не спрашиваю  вас, ну, а вы не спрашивайте меня. Я же объяснил.

—  Решительно и твердо! — усмехнулся Сахиб Джелял.

Он почти успокоился. Однако не имел права успокаиваться. Слишком серьезно было дело его и доктора Бадмы. Мгновенно Ишнкоч уловил в голосе и взгляде Сахиба Джеляла колебание. И потому торопливо заговорил снова:

—  Вы вправе    мне не верить.    Но, боже   правый, не спешите с выводами. Мгновение, и ничего не поправите.

Вновь Ишикоча   охватило   возбуждение, и он   завертелся на месте.

После довольно-таки долгого молчания заговорил доктор Бадма:

—Вы же не мальчик. И мы тоже не дети. Мы должны знать всё.

Что-то невообразимое творилось с маленьким самаркандцем. Он сопел, стонал, издавал неразборчивые возгласы, чуть ли не плакал. Всем своим видом он хотел показать, что он — сама ис­кренность. Но доктор Бадма непреклонно стоял на своем.

—  Вы приехали за нами в Кала-и-Фатту буквально по пятам. Позже исчезли.    Вы были в Европе. Потом в Пешавере сумели втереться в посольстпо Сахиба Джеляла, а сейчас вы опять здесь. Не слишком ли много тайн, a?

Всхлипнув, Ишикоч сросил:

—  У вас есть в жизни нечто дорогое? Дороже всего?

Доктор Бадма к Сахиб Джелял переглянулись:

—  О чем вы?

—  Так вот, — заговорил серьёзно, с чувством Ишикоч, — и у самою жестокого, самого бесчувственного человека есть в сердце трещинка. Даже Чингисхан, даже Калигула, даже... такие звери питали чувства к своим детям. Рассказывают, когда внук Тамер­лана рассорился с дедом, ушел из дворца, свирепый завоеватель в одежде дервиша пошел по миру искать его и на коленях умолял возвратиться во дворец.

—  Я... я не    понимаю,    при    чем тут... — пробормотал    Сахиб Джелял и взглянул на доктора.

—  Не могу... Я не могу   сказать всего. Одно скажу: совесть. Всё молчало вот здесь, — Ишикоч картинно прижал руку к сердцу. — Да, да, всё здесь молчало. Вокруг рушились миры, а я са­модовольно помалкивал. Я плевал на всех и вся и наслаждался своими тайными богатствами. Мимо меня, голодранца, нищего, проходили люди, бросали на меня, парню, презрительные взгля­ды и не подозревали, что перед ними властелин золота! От одно­го сознания этого я был счастлив.   Мне ничего  не надобно было. И даже, когда я сиживал на глиняной завалинке у ворот вашей курганчи, я хихикал: «Я все могу! Я один знаю!»   Мне кричали. «Открой дверь! Открой ворота! Иди сюда!    Иди туда!» И кому кричали? Владыке мира кричали! Прелестно! – И  я сносил все. И чтобы не проболтаться, я по-прежнему мутил себе мозг анашой, водкой, опиумом. Я уходил в, сновидения. Я там царил... А вы ни­чего и не знали.

—  Вы помешались. Вы сумасшедший!

Он сидел  маленький,  кругленький. Обрюзгшие,  морщинистые, плохо выбритые щеки его обмякли, блуждающий взгляд, полуоткрытый рот делали его похожим на дураика... Но дураком он не был,

—  Не верите мне, боже правый! Вы даже приблизительно не представляете, чем я владею, какие богатства лежат под песком в Кызылкумах?   Они не просто   мои, они — богатство моей ро­дины.

—  Я думаю не об этом. Я думаю, как мне верить вам, когда вы хотите отдать эти богатства эмиру, англичанам. Вы заговорили о родине... А вам плюют в физиономию, и вы утираетесь. Думае­те — розовая вода. Вы никакой  не властелин. Вы — раб. Хуже черного раба. Раб работает в цепях из-под палки. А вы сами под­ставляете плечи под кнут.   А почему бы вам не вернуться в Рос­сию — в Советскую Россию. Возвращайтесь. Отдайте чертежи, схемы, свои знания Советской власти. Ваш поступок оценят по достоинству.

—  Э, я уже говорил, что я думаю... Нет. И я еще не все ска­зал. Вы не знаете...   Вот я властелин мира, сверхчеловек, так ска­зать. Я не совершил в жизни ни одного бескорыстного поступка. Потому я злобствовал и злобствую. И вот, боже правый, готов отдать все, отдать бескорыстно, потому что вот тут у меня, — и он снова ударил себя кулаком в грудь, — оказалась прореха. Целую жизнь я метался по миру без руля и без ветрил и... вдруг... я уви­дел одну улыбку. И я, боже правый, за одну   эту улыбку, тихую, нежную, счастливую... все отдам...

Он бормотал что-то совсем уж непонятное.

—  Хорошо все-таки, что мы с вами разговариваем,— сказал Сахиб Джелял.

—  К чему такой зловещий тон, дорогой Мирза? Вы смотрите так, словно я уже в лапах Джебраила!

Он шутил, по шутил невесело. Он знал Сахиба Джеляла, его твердость, беспощадность, и у него мелькнуло сомнение, ничтож­ное, неопределенное. Он быстро добавил:

—  Итак, вы и доктор хотите знать, зачем Ишикоч явился в Кала-и-Фатту? Зачем я поклонился тирану? Теперь вы и подавно не поверите. Скажете, этот потаскун и враль Ишикоч окончатель­но запутался. И всё же скажу, хоть уж об этом вам совсем нечего знать. Так вот: я пришел сюда не за тем, чтобы отдать золото его слюнтяйскому высочеству. Не затем, чтобы холуйничать у англи­чан. Это предлог. Это называется — помазать по губам. Предлог, так сказать. Я пришел сюда из-за Моники.

—  Вы?! — вырвалось у доктора.

—  Именно.   И не потому... как бы объяснить...   О черт! Боже правый, там, в Чуян-тепа, меня оглушило, ошеломило... Я увидел... её лицо, глаза, волосы... И меня озарило. Я увидел прекрасное существо, ребёнка, несчастного, беспомощного, над которым изде­вались. Столько несчастий обрушилось на неё. Хватило бы на ты­сячу великанов. И знать притом, что причина всех её бед и не­счастий ты, то есть я. Боже правый! Да, ты, боже, злой, отврати­тельный, бесчеловечный! Смотреть на всё это! А я вот не смог. Я не мог быть бесчувственным. Почему? Да потому, что причина во мне. Я... она...