—  Мы слышали,   читали в газетах. Не знаем только, чьих рук то дело. Ну, лядно, школу сожгли. Но, — передернуло     Сахиба Джеляла,— зачем   мучили, позорили девушку? Устрашить хотели? Кого? Все ведь сгорели. Немыслимое, слепое зверство.

— Ну нет! Двух-трех мальчишек попугали, э, и отпустили, э, байских сынков. Пусть расскажут, что видели. Уважаемых и мы уважаем. В суре «бакре» говорится: «Смерть нарушившим договор с аллахом!»

—  Договор? — Сахибу сдавило горло.

—  Вы сами говорили: договор правоверного с богом. Аллах дает правоверным рай. Правоверные    аллаху взамен рая — свое имущество и жизни. Нарушил договор — расплачивайся.

Мулла Ибадулла наслаждался своими рассуждениями. Его лоснящаяся физиономия цвела, на его тройном подбородке проступал пот. Он едва успевал утираться длиннейшим рукавом хала­та из адраса. Мулла откровенно кичился тем, что сумел превзой­ти Бороду в толковании божественной премудрости. Он отщелки­вал костяшку за костяшкой и провозглашал:

—  А вот в священный сундук голова «агирунума». А вот колхоз­ного раиса, а вот — смерть его душе! — проклятого «комсомола». А вот — «пых-пых» — «тирак-турчи». Э, обнаглел, распахал межи Тайского имения для колхоза, э, вот     сразу семь голов — шесть бесштанных и их раис, — он быстро отсчитал костяшки, — близ станции Куропаткин повесили на воротах скотного двора. Или в Кассане одному сколько говорили: «Не сей хлопка!» Посеял.     Ну вот! Пулю получил за хлопок.

— Инглизы  запрещают  хлопок  возделывать,— вставил   Сахиб Джелял.— Выходит, кяфиры наставляют халифа в вере истинной.

—  Э, э,— растерялся    мулла    Ибадулла, но тут же приложил культяпый свой палец к костяшке, и щелчок прозвучал выстрелом.

—  Курбаши Рустам-ишан устроил в Бувайды народу   пир-веселье с карнаями, сурнаями. Пока варили в котлах с семью ушка­ми плов, наши люди двух председателей колхозов зарезали, да еще одного уполномоченного, узбека из Ташкента. За хлопок. По­легоньку резали, чтоб не спешили умирать. В Маргилане Рустам-ишан убил рабочкома — паршивую собаку. Школу сожгли. Жаль, учительниц не поймали,— щелкал  мулла костяшками с азартом. Он вошел в раж, и казалось, счеты разлетятся в щепки.—   Рус­там-ишан по всему уезду письма эмира рассылал: «Не сеять хлопок!» Письма в городе Пешавере напечатали и послали... туда...

В Гузарском исполкоме, и в Кассанском, и Китабском у нас — верные люди. Ставят печати и подписываются на бумагах, приложив пальцы к векам глаз. Чернь слушается, склонив голову. А упрямцам помогают перешагнуть порог вечности. В Яккобаге и Шахрисабзе уже оборвалась нить жизни шести или семи отступников. Не разевай рот на имущество и скот хозяев богатства!

Мулла Ибадулла все считал и подсчитывал. Наконец он снова взглянул на Сахиба.

—  А не слыхали вы, господин, когда ездили по Туркестану, про человека по имени Муратов? Уже давно он нам не подает о себе вестей.

—  Вы не о бае Муратове из Кассана? Жил он там с двадцатого года притаившись. А тут началась коллективизация. Муратов по­скандалил с уполномоченным земельного отдела, застрелил его. Теперь сами понимаете.

—  Вы думаете, его поймали? — испугался мулла Ибадулла.

— Свечу его жизни погасили.

Испустив животный вопль, мулла Ибадулла скатился с шел­ковых тюфячков, зацепил босыми ногами кавуши и выкатился ог­ромным мячом из михманханы. Весть о Муратове ошеломила его. Очевидно, потребовалось известить самого эмира.

ЖИЗНЬ

                                                        Познание умножает скорбь.

                                                                               Эклезиаст

                                                       С   этими   двумя-тремя   невежами,   которые

                                                     полагают по своей глупости, что они

                                                      великие учёные богословы,— будь ослом, а

                                                      не то они от обилия ословства объявят

                                                      тебя кяфиром.

                                                                        Абу Али ибл Сина

Долго сидел Сахиб Джелял, вперив взгляд в счеты, валявшие­ся на красно-черном паласе, простые, обыкновенные конторские счеты. Но сколько зла, жестоких дел отбито их костяшками. Губы Сахиба Джедяла шевелились:

— Зачем обольщаться? Ты смертный, гость этого эмира на одно-два мгновения. Вглядисы вселенная — это вихрь, а ты — тень, которой нет покоя. Прожить оставшиеся годы, прежде чем уйти туда, откуда нет возврата, прожить без страданий, не доставляя никому беспокойства, разве не достойное дело?

Мысленно он перенесся из михманханы муллы Ибадуллы, оби­тели грозных странных трепещущих призраков, в уютную самар­кандскую курганчу.

Медленно вьется пыль, золотится в лучах закатного солнца, оседает кремоватой пудрой на листья лоз.

Виноградник — предмет забот, отвлекающих от мыслей о тще­те земного существования. Жаль, что пришлось внезапно уехать в осенние дни, когда виноград изумительно вкусен прямо с лозы. Виноград исцеляет сердечные болезни, избавляет от горьких мыс­лей. Можно сушить виноград на изюм. Тетушка еще варит из ви­нограда янтарный мед.

В прекрасном далеке курганча — успокоение сердцу, вино­град — блаженство размышлений, тетушкин мед, мир, заветные двери, которые вечно распахивает хитроглазый Ишикоч — Открой Дверь. Вот выкапывает он из горы конского навоза пузатенький с изящными девичьими ручками кувшин. Как сейчас, Сахиб Дже-лял видит залепленное воском, замазанное глиной горлышко. «А из горлышка льется то, что содержится в кувшине, и ничего боль­ше». Но это «ничего больше» — золотистый, тончайшего букета мусалас.

Несмотря на свое мусульманское правоверие, которым он всег­да и назойливо мозолит глаза, Ишикоч отлично знает секреты запретного виноделия — на то он и зовется Открой Дверь, чтобы открывать двери религиозных запретов. И вино он делает отлич­ное. Увы, слишком часто Ишикоч совершает смертный грех, при­кладываясь к кувшинчикам с девичьими ручками, и вовлекает в грех своего хозяина. Подмигивают лукавые глаза Ишикоча, похо­жие на глаза Того Кого Нет, но Кто коварно сбивает нетвердых в вере исламской людей на неподобающие поступки. Все туманится в глазах от одной-двух пиалушек напитка из глиняного кувшина, теплеет на душе.

Пожатием плеч Сахиб Джелял решительно отгоняет сладкие видения от глаз, озирается. В ибадуллинской михманхане сумрач­но, тревожно. Тени ползают по сюзане, опасности притаились в углах. Нечего пенять на кого-то — шайтана ли, иблиса ли. Ты сам пришел сюда, сам оставил ленивый покой, полный мудрых мыслей. Ведь чего проще было не поддаваться уговорам Микаила-ага и не ехать в это Чуян-тепа. Сидел бы ты сейчас на деревянной «карават» с точеными перильцами, писал бы тростниковым калямом. Вздыхал бы, пробегая глазами по янтарным, агатовым, розовым, иссиня-черным, красноватым, прозрачно зеленым, фиолетовым, оранжевым гроздьям, свисающим с шикамов.

Не тот уже возраст, чтобы искать приключений, разыгрывать роль спасителей прокаженных царских дочерей. И, быть может, все тогда обошлось, если бы Ишикоч в Чуян-тепа не поднял после исчезновения девушки страшного шума: «Надо спасти! Надо ехать в погоню. Позор — бросить несчастную. И щенка не оставляют в беде!» Удивительно, что тогда произошло с Ишикочем. Словно весь мир перевернулся, когда он увидел в ишанском домике Монику-ой. Конечно, пронырливый Ишикоч «из блохи сала натопит», но чтобы он, человек в годах, вдруг из-за какой-то девчонки кинулся очертя голову в опасности, в приключения... Не в его этд характере. Наш «салотоп», шутя, за один присест, может съесть неимоверное количество дарового винограда, заедая его белой кукурузной лепешкой и запивая десятками пиал крепчайшего «фамильчая», но на бескорыстные поступки он не способен.