—  В том, что  гурии уехали? О да!  Что ж, таковы правила игры. Видеть все своими  глазами. Да, теперь   одно из райских созданий больше не будет отрывать некоего уважаемого государ­ственного   деятеля    от его придворных   обязанностей    в Кала-и-Фатту.

Иронический тон доктора не понравился Сахибу Джелялу, и он отпарировал:

—  Надеюсь, господин лейб-медик вновь займется своим сия­тельным пациентом.

—  Едем, и сегодня же.

ТОРГ

                                                            Скряга низок, бесстыден, страж собствен­ного

                                                            имущества, копит его, не ест, не пьет,

                                                            цепко держит в руках.

                                                                              Фередэддин Аттар

Принимали приезжих в Кала-и-Фатту не просто. Вводили их с улицы в низенькую дверцу, так что приходилось сгибаться в по­яс, кряхтеть, пыхтеть, издавать возглас «Ой-ие!», потому что обезьяноподобные стражники хватали тебя за загривок и в лицо тыкали острием сабли.

От обиды на такое обращение Хамдулле Базарбаеву, рыхлому, обремененному годами и недугами прасолу из Кассана, сделалось невмоготу, и он даже порывался вернуться. Но в проеме дверки застрял грузный, широкий Юсуф, миллионер из Бухары, и госпо­дину Хамдулле осталось только ворчать:

—  Нет больше высоты, нежели небеса, нет большего насилия, чем во дворце шаха.

Так разъярился Хамдулла Базарбаев, что, не обращая внима­ния на шипение обезьяны-стража, еще добавил немало нелестных слов в адрес хозяина Кала-и-Фатту, самого его высочества эмира Сеида Алимхана.

—  Для путешественника «добро пожаловать» подороже тыся­чи червонцев.    Видать, Алимхан    на чужбине   и думать позабыл о михманчилике.

Но остальные купцы не поддержали желчного кассанца. Смол­чали. Кто его знает, ведь здесь, в Кала-и-Фатту, эмир что хочет, то и делает. Хочет — помилует, хочет — казнит.

Но не один Хамдулла расстроился, когда все в ожидании вы­сочайшей аудиенции попивали спитой, вчерашней заварки чай с запашком сена и разламывали черствые трехдневной выпечки лепешки из черной муки, совсем уж неподобающие на дворцовом дастархаие. И не помогали сладенькие приглашения суетливого Ишика Агаси, босого, в бязевых штанах: «Канэ, мархамат! Отку­шайте, пожалуйста! Вас угощает господин хлебосольства сам эмир!» А кроме чайников и черствых лепешек да зуболомных ле­денцов, ничего на дастархане не имелось.

—  Угощают  вороной — называют  фазаном,—бормотал  кассанец Хамдулла.— Дастархан без плова — тряпка,  кувшин без  ви­на — глина.

Но и теперь его не поддержали. Все они — и Юсуф Миллио­нер, и два помещика из Тенги Харама, и Сабир-бай, знаменитый на весь Туркестан каракулевод из Мубарекской степи — пришли сюда, во дворец Кала-и-Фатту, не за тем, чтобы есть плов.

Они пришли сюда, они ехали за тридевять земель не за этим, дрожали за свою жизнь на Амударьинской переправе, мерзли на перевалах Гиндукуша совсем не для этого. Их влек сюда блеск золота, прибыли.

Втайне купцы радовались, что кассанец Хамдулла неподобаю­ще распустил язык и поносит хозяина дворца — самого эмира. Хорошо, если этого болтливого старого песочника подслушает босоногий Начальник Дверей и шепнет Алимхану. Пусть выпуты­вается тогда, как хочет. Одним из конкурентов окажется меньше. Какая уж тут торговля будет у Хамдуллы, если его кинут в зиндан за крамольные слова? Подумаешь! Можно и потерпеть поно­шение купцовского достоинства. Честь нищего черна, зато коше­лек полон. Копающий   яму другому пусть   снимает с себя мерку.

Однако и Начальник Дверей и дворцовые слуги не придали значения недостойным речам Хамдуллы кассанца, и он остался сидеть на своем месте, когда начался торг.

Тут уже все, правда, про себя, принялись «рвать зубами шубу эмира» и всячески злословить, потому что произошло немыслимое. Разве мог столп ислама позволить себе не явиться сам для пере­говоров с именитыми купцами и вождями племен, а прислать к ним женщину, да ещё с голым лицом?

Купцы уткнули свои почтенные бороды в грудь и молчали, онемев от стыда и огорчения. Они даже не пришли в себя, когда босоногий служитель закричал:

—  Сама  Бош-хатын изволили пожаловать!  Внимайте её сло­вам!

Но следует ли внимать слову женщины, хоть она и первая же­на эмира? Можно ли вести деловые разговоры с женщиной? Ис­лам, конечно, допускает участие слабого пола в торговых сделках, но при обязательном посредничестве маклеров мужчин.

Вор любит суматоху. Исхак Ходжи Кабани, богатейший купец из Вабкента, вылез с торжественным «ассалом алейкум», нисколь­ко не считаясь, что в михманхане происходит непотребство — сре­ди мужчин присутствует женщина. Тут же болтун Хамдулла кас­санец осведомился о здоровье и самочувствии эмира и принялся рассказывать:

—  Меч  командующего  Ибрагимбека  прославляет имя  эмира. От блистания молний жмурят глаза ташкентские большевики...

Однако вести об успехах басмачей не привели в восторг Бош-хатын.

—  А не опалили ли те проклятые молнии завитки на смушках, которые вы, господа, хотите   продать нам...    Не подсунете ли вы нам товар с изъянцем? А?

Замечанием своим, от которого подпрыгнули все чалмы, Бош-хатын повернула разговор из мутной реки политики на прозрач­ную дорогу коммерции...

—  Кто скажет первое слово? — спросила она сухо.— Ты, гос­подин Кабани?

Она отбросила церемонии, восточную вежливость, дворцовый этикет. Сейчас она ни словами, ни наружностью не отличалась от торговки кислым молоком с бухарского базара.

«Не доверяй переправе через поток, дружбе змеи, поведению женщины, благосклонности торговца»,— думал Хамдулла-касеанец. Он немало наслушался о Бош-хатын. Все знали, что она баба и сводня, погрязшая в гаремных интригах. И вот сейчас недостой­ная вершит дела Бухарского центра, а сам государь не кажет своего лица. Да, невмоготу от всего, а приходится терпеть. «Руку, которую нельзя отрубить, поцелуй!»

—  Вы продаете,  мы покупаем,— твердила    Бош-хатын.  «Бес­стыжая, хоть бы для вида сказала, что покупает эмир.!»

А Бош-хатын, и глазом не моргнув, приказала:

—  Покажите товар!

От стеснения в груди купцы молчали.

—  Развязывайте языки! Еще есть время. Завтра будет поздно.

Откашлявшись, отхаркавшись, забубнил Кабани:

—  Волею злополучного рока их высочество Алимхан — пусть благоухает луг его величия! — покидая в годы смятения пределы эмирата, повелел перегнать отары каракульских овец за Аму-Дарью, что и сделали мы, верноподданные. Но многие отары угнать не успели, остались они в бухарских степях. За время войны с большевиками немало овец пропало. Сколько убытков! Но соизволением всевышнего узлы трудностей развязались. Животным свойственно плодиться, и благодаря щедрости аллаха, — все при­сутствующие  провели   ладонями    по  бородам, — ныне   эмирские стада более многочисленны и упитанны, нежели раньше.

—  Сколько?! — взвизгнула Бош-хатын, и от нетерпения горло ей сдавила судорога. Чалмы   закачались. Из-под них смотрели глаза встревоженные, глаза    трусливые, глаза,    горящие жадностью.

—  Все эти годы советские власти, — продолжал Исхак Ходжи Кабани, — не знали, что стада собственность их высочества. Ина­че, конечно, рука захвата конфисковала бы их.. Но с нас, храни­телей эмирских   стад, взымали мясной    налог, шерстяной налог, пастбищный налог. О аллах!

—  Слушай, Кабани, или у тебя на каждой заплатке по сорок дырок. Не пристало  тебе с твоей седой бородой   юлить, мудрить.

А бороду имел Кабани шелковистую. И он даже с некоторой жалостью погладил ее, не отвечая на грубость женщины.

Сколько? — фыркнула Бош-хатын.

—  А еще на голову    мусульман придумали колхозы.    Убытки терпели мы без счета. Но, слава всемогущему, сметка наша еще жива. Сколько смогли уберечь, столько уберегли.