Но и Бош-хатын оказалась в нелепом положении. По заклю­чению экспертов, на всех денежных документах, касавшихся эмирских миллионов, требовалась виза госпожи Люси д'Арвье ла Гар. Вдруг оказалось, что и имеющиеся у нее на руках доверенности эмира, хоть и без печатей, не позволяют ни эмиру, ни Бош-хатын получить ни франка по счетам без письменного согласия францу­женки. Получился заколдованный круг.

Где находится Люси, никто, кроме господина Кастанье, сказать не мог. На сей счет существовали самые фантастические версии. Тот же господин Кастанье в письме разъяснял:

«Их высочество Люси ла Гар не возражает возвратить дове­ренности их высочеству господину эмиру Сеиду Алимхану, но на­мерена оговорить следующие пункты: господин эмир Сеид Алим­хан официально признает Люси д'Арвье ла Гар единственной за­конной женой и государственным указом провозглашает царицей Бухары. Второе: эмир Сеид Алимхан передает в личную собствен­ность своей супруге пятьдесят процентов всех имеющихся в на­личии на банковских счетах сумм. Третье: эмир оставляет по за­вещанию остальные пятьдесят процентов вкладов н наследство своей дочери от Люси д'Арвье ла Гар по имени Моника (Фоника-ой), буде она разыщется или объявит о своем существовании. Чет­вертое: все переговоры по означенным вопросам их высочество Люси ла Гар соглашается вести только при личной встрече с гос­подином эмиром в Париже или Женеве».

Сеид Алимхан влачил жизнь раба своих двух жен Бош-хатын и Люси. Увы, он расплачивался за свое чрезмерное женолюбие.

Он рад был бы вырваться из Кала-и-Фатту, из Афганистана. Он мечтал о Европе. Он жаждал начать переговоры с Люси. Он надеялся выторговать отличные условия для себя. Он видел в предложении Люси выход, хоть возненавидел ее.

Правда, ненависть смягчалась воспоминаниями. Он помнил ее нежной, розовой, очаровательной.

Все больше ненавидел он Бош-хатын. Она сумела отобрать у него последнюю «крупицу» его достояния. Крупица эта состоя­ла из миллионных отар каракульских овец. С ненавистью смотрел он на свою старую жену. Но он мог сколько угодно только мыс­ленно повторять: «Когда тело жиреет, то червям и всякой нечисти его легче грызть».

Эмир робел и трепетал. Неужели эта туша когда-то была совершенством красоты? Ему оставалось каяться в своей неосмотри­тельности. Он дал возможность женщинам провести себя.

Азиатский деспот, он с молоком матери впитал убеждение, что государственная власть воплощена в нем, в эмире. Исламская религия в лице всяких улемов и муфтиев вдалбливала ему в го­лову, что он халиф правоверных, наместник бога на земле. Про­поведуемое кораном неразрывное единение халифа с людьми, исповедующими ислам, он истолковывал как право распоряжаться душами, телами, имуществом своих подданных.

Государственную казну эмиры Бухары вообще не находили нужным отделять от своего частного имущества. Они себя считали единоличными собственниками Бухарского ханства, помещиками, владетедями земли, воды, воздуха, лишь из  милости  разрешающими райа — людскому стаду — пользоваться благами жизни.

Поспешно переправляя в 1918—1919 годах целыми караванами золото и драгоценности бухарской казны в Персию, эмир распоря­жался государственными средствами как своей частной собственностьюи доверил свои богатства женщинам, которые, по его по­нятиям, тоже являлись всего лишь его имуществом. И вот теперь эмиру из древнего рода мангытов, самому халифу правовер­ных, приходится гнуть спину, упрашивать, клянчить, унижаться. Его, хитроумного, перехитрили ничтожные, презренные...

На его лице застыла искусственная, напряженная улыбка, полная почтительного внимания. Да и попробуй улыбнуться иначе, когда ты ничто, когда ты зависишь от чьих-то капризов. И Сеид Алимхан спешил всячески успокоить, ублаготворить Бош-хатын.

Конечно, она просто хочет его напугать. И все же надо не доводить до крайности. По-видимому, действительно от муллобачей она прослышала про Монику-ой. А даже косвенное напомина­ние о ее матери-француженке могло вывести Бош-хатын из рав­новесия. Спеша и заикаясь, Сеид Алимхан заверял: он до сих пор сам ничего не знал о девице Монике-ой, весть о которой привезли муллобачи из Самарканда. Надо проверить и разобраться. Он и не думает признавать ее принцессой. Он вообще не уверен, что девица Моника-ой его дочь...

—  Ага, выходит... Эта    ференгистская    кобыла Люси, которая ожеребилась,  воровка,  непотребная  женщина...  Зачем   понадоби­лось тянуть в Кала-и-Фатту ее дочь? Вижу гнусные задумки... На кровосмесительство   потянуло.   Спали с мамашей, а теперь охота поблудить с дочкой. Да она же прокаженная.

—  Письмо... в коране осталось у нее. Мне не девчонка нужна... мне письмо нужно. Она, наверное, знает, где книжку с письмом. Это же целое богатство...

И опять сказалась полная  потеря воли.  Ведь  когда  оя сюда, он и слова не хотел говорить о коране. И кто его пот за язык? Ведь Бош-хатын все прибрала  к рукам, и теперь она и  коран с  письмами  приберет.  Он  знал,  что теперь  Бош-хатын не пропустит мимо девушку. Впрочем, ей не нужна девушка. Ей понадобился коран, о котором должна знать девушка.

Учинив, как говорится, «крик и вопль», выпалив единым духом столько гнусностей и отвратительных ругательств, сколько хватило бы на скандал с участием целого базара, Бош-хатын лишний раз напомнила супругу и повелителю, насколько он ничтожен. Оста­валось утешаться, что и пророку Мухаммеду горько приходилось с его первой женой Хадиджей, и все потому, что она была богатой вдовой, а он лишь бедным приказчиком. Увы, как сходственно его, Сеида Алимхана, положение с жизнью всеблагого основополож­ника ислама!..

—  Мы    говорили о вере    исламской, — наконец    удалось ему втиснуться в поток слов Бош-хатын. — Печальная новость... бухар­ский гонец... принес... твой дядя... Абдурашид...

До жадности любопытная ко всему, что происходит с ее род­ственниками, Бош-хатын мгновенно забыла о француженке и ее дочери и соизволила обратить взор на своего супруга.

—  Что с моим дядей... муфтием? Горе мне!

—  Гонения!     Притеснения! — подзадоривал    Сеид    Алимхан. Поистине   удача,   что   он   вспомнил   об   Абдурашиде. И он про­должал:— В Бухаре и Самарканде почтенные улемы проливают слезы горя... злокозненность властей... На дверях медресе вот та­кой замок... Почтенный казий среди песков пустыни Нур-ата... из­гнанник...   конечно, священное    место...    молится — пророк Иисус ударил скалу посохом... чудо... священный источник... однако казий в нищете... Есть нечего...

—  Эй! — заорала  Бош-хатын  так,  будто  стояла  на   вершине холма, а не сидела на семи подушках в михманхане. — Эй! Что с моим   дядей?   Вы   перестанете   заплетать в косу свой длинный язык? Здоров ли дядя? Жив ли? Горе мне!

Ахать и охать она перестала, лишь когда по приказу эмира принесли письмо. В нем весьма прозрачно намекалось на необхо­димость «подсластить горечь кусочком халвы» во рту столпа исла­ма Абдурашида-казы, а также и многих других почтенных лиц, лишившихся своих приходов и доходов.

—  И что вы думаете? — насторожилась Бош-хатын.

—  Наше   посещение... любезной супруги... наведались    узнать о здоровье... вопрос также   услаждения горечи… кусочек   халвы… один... другой... хорошо бы...

— И сколько же стоит кусочек халвы, один, другой? — От «охов» и «ахов» ничего не осталось, и глаза Бош-хатын смотрели на супруга пытливо и недоверчиво.

Он  назвал  цифру,  которая  напугала  его  самого.  Но  именно столько требовали усердные представители-богомолы  из  Бухары.

Скупая, расчетливая Бош-хатын не рассердилась, не накричала на супруга, — отобрала у него письмо и, послюнявив химический карандаш, принялась обводить кружочками и овалами имена пе­речисленных в нем казнев, ишанов, муфтиев, пиров дервишеских орденов, настоятелей монастырских «таккиэ» — монастырей, хранителей мазаров, улемов — знатоков и толкователей священного писания и «всяких других полезных делу причинения зла Советской власти». Он довольно смело забрал из пухлых ручек расчув­ствовавшейся супруги письмо и позволил себе обратить ее благо­склонное внимание на место, где говорилось: