—  Приказа у девушки нет. Боже правый! Зачем нашей Мони­ке бумага? В одном мизинчике    у Моники    больше    власти, чем у всех и всяких там царей.

Он уселся на кошме, хихикая и кривляясь.

—  Вы? Вернулись?

—  Сегодня. Сейчас.

—  Вы не поехали в Кашгар?

—  Нет, но я был у...

Нетерпеливым жестом доктор Бадма остановил его.

—  М-да, все в порядке,— невнятно промычал купец, растирая усиленно виски   ладонями.— Я был там, где надлежало   быть. Я видел того, кого должен был видеть. А в Кашгар... что мне делать в Кашгаре? Лошади там все заболели сапом...

—  Отлично. Но что с вами?

—  Шёл к вам... Встретил козла-царя... Затащил он меня к се­бе. Поплакали над его горем-несчастием. Малость покурили — в голове леность... рай для мыслей...   А всякая   умная женщина — мужчина, глупый мужчина — баба. Цена этому царю, боже пра­вый, — двести рупий и лошадиный вьюк мануфактуры...

—  Алчность не стареет, — искоса взглянув на Молиара, заме­нил Сахиб Джелял, — конечно, царь жаден. Он нищий царь. Целиком зависит от англичан. Но больше всего он боится Живого Бога. А здесь Белая Змея приказывает именем Живого Бога. Гуламу Шо плохо. Дьявол приказывает одно, Ага Хан — другое. Совесть третье.

—  Плохо висеть на виселице... Боже правый! — проворчал Молиар и вздохнул. Всем своим видом он показывал, что готов примириться с участью, угрожающей вождю вождей. — Плохо висеть простому смертному на перекладине освежеванной барань­ей тушей, брр-брр, неприятно, плохо. Еще хуже дракону драконов, господину власти Пир Карам-шаху, повелителю племён и царей, господину   людей, великому, свирепому, страшному...  Гордец он и тиран. Боже правый, как он заносился   в Пуштунистане. Пом­ню — приказал повесить седобородого вождя. Я плакал. Я муж­чина, а плакал.

—  Печально! — проговорил Бадма. — Мужчине нельзя пла­кать. Сейчас не до слез, господин Молиар. Наш царь-козёл боялся Пир Карам-шаха. Ведь от него зависели и царство и трон. Но Пир Карам-шах поднял руку на отпрыска мастуджского царского рода. А месть в крови горцев. — Вдруг   он повернулся к Молиару и поймал его взгляд. — Теперь Гулам Шо, хочет он или нет, наш единомышленник.

Молиар издал что-то вроде торжествующего возгласа и, как всегда, когда его охватывало волнение, задергался.

Взглядом Бадма бродил по грубым, выщербленным временем и сыростью стенам,  которым придавали нарядный вид влипшие в грубую штукатурку соломинки, золотящиеся в свете керосино­вой жалкой лампы. Красно-черного орнамента набойки висели косо, криво. С расписанных некогда лазурью и багрецом, ныне закопченных, местами до черноты, балок-болоров свисала пыль­ная монастырская паутина. Новый, еще не вытоптанный палас, весь в ошеломляюще ярких коричнево-красно-желтых ромбах и треугольниках, топорщился буграми и складками на неровно вы­мощенном плоскими камнями полу. Потрепанный, просаленный дастархан-суфра, разостланный перед ними, жесткие тюфячки, на которых они сидели, круглые подушки-ястуки под их локтями, оконные ставни, покрытые изумительной резьбой, стоящей тысячи, медные прозелеиевшие дастшуи — рукомойники, формой напоми­нающие гибкие линии индусских танцовщиц, рукописные книги в тисненых переплетах тибетской кожи — всё в царском тронном зале, низком, неуклюже длинном и гигантских размеров, рассчи­танном на примитивное воображение, носило отпечаток убожест­ва, запущенности. Доктор Бадма зябко повел плечами. Вдоль и поперек тронного зала бродили сквозняки. Нисколько не согре­вала помещение огромная, склепанная из грубых железок жаровни, полная красных углей. Пахло пылью, дымом, непросушенной овчиной.

И снова Бадма поёжился. Как немного нужно, как ничтожно, примитивно все: низкий, кое-где продавленный потолок, скрипя­щие на сквозняках ставни и двери. И ради этого убожества, нищеты кто-то отстаивает мечом право называться шахом, властителем. Гулам Шо и его предки ступали по колени в крови, расши­бали дубинами и железными палицами черепа своих подданных, карабкались в замок на вершину скалы из долины по лестнице из человеческих живых тел и трупов, чтобы воссесть вон там, в конце сырого, вечно темного амбара в кресло, именуемое троном, только ради того, чтобы их величали «ваше величество»! Ра­ди чего? Взгляд Бадмы упал на царское глиняное, все потрескав­шееся от времени круглое блюдо. На нём ещё желтели остатки ужина — вареного гороха. На потемневшей от времени суфре-дастархане валялись плохо обглоданные кости, плохо потому, что мясо старого козла, к тому же не уварившееся, не поддавалось зубам гостей. А хлеб? Хлеб на царском столе лежал темный, поч­ти чёрный, из ячменной муки грубого помола с мякиной.

Царь Мастуджа! Громко звучит! И не только звучит. Он и в самом деле царь. Он правит сотней горных селений. Он распоря­жается жизнью и смертью тысяч горцев. И ради чего? Быть может, чтобы иметь право спать с любой женщиной или девушкой. Его величество царя зовут за гаремные дела «общипанный петушок», а законные жены — их у него что-то около десятка — жить ему не дают своими сварами да ссорами и в грош не ставят его величия и власти. Так что же? Да он и одежды царской не имеет приличной. На бордовых бархатных шароварах его нашита ры­жая суконная заплата, и он даже не замечает её. На улицах Ка­була или Лахора на него и не посмотрит никто, на бродягу. А то и монетку медную подадут.

И такое ничтожество, такой человечишко управляет, казнит, милует. От него зависят судьбы международной политики. Захо­чет он — и решатся вопросы войны и мира на всем Среднем Вос­токе. Даст он людей, поможет перейти через перевалы воинским караванам, заставит перетащить британские пушки — и Ибрагим-бек сможет ворваться в Советский Союз. И не случайно с ним, с нищим царьком, вынужден считаться сам «делатель королей», вождь вождей Пир Карам-шах. К тому же царь Мастуджа — все же царь, в силу рождения. За спиной его стоит вереница высоких предков, пусть нищих, ничтожных, диких, но... царей.

И ему — тибетскому доктору Бадме, и скромному самарканд­скому виноградарю — надлежало решать участь царя и всего царства Мастудж.

—  Да-да, царя и царства, — усмехнулся доктор Бадма. — От то­го, что ему, Гуламу Шо, повелит именем Ага Хана Белая Змея, зависит очень многое.

Сахиб Джелял и Ишикоч с тревогой глядели на него.

—  Проще простого, — продолжал уже деловым тоном Бадма. — Представьте, мастуджские горцы возьмутся за оружие, а его у них более чем достаточно, — и укокошат господина вождя вождей. Но беда в том, что он не просто вождь вождей, не обычный рези­дент британской разведки, не маскарадный Пир Карам-шах, а объ­явленный  уже  при жизни  национальным героем  Англии Томас Эдуард Лоуренс Аравийский, якобы руководитель восстания ара­бов против турок, некоронованный король Дамаска, паладин шпионажа, автор нашумевшей книги «Семь столпов мудрости», и прочая и прочая. Он, Лоуренс, пользуется личным покровительст­вом Уинстона Черчилля, Невиля  Чемберлена, лорда Галифакса и всей прогерманской фашиствующей клики из «Кливлендского салона» фанатички леди  Астор, главной антисоветской заводи­лы... И если с такой выдающейся персоной, как господин Пир Ка­рам-шах, что-нибудь случится здесь, на границах Советского Сою­за, шумиха поднимется страшная. Англо-индийский штаб получит директиву    разделаться с Мастуджем — этим «большевистским гнездом», чтоб другим неповадно было. А Лоуренса канонизируют в святые империализма и получат новый повод для новой интер­венции против СССР.

—  И бла... бла... гословенное селение Ма-а-студж превратит­ся в жилище сов и филинов, — заговорил Молиар. — Его величество повесят среди развалин на виселице у входа в с-о-оборную мечеть. Т-туда ему и дорога.

Язык у него заплетался.

—  Никто  не  пожалеет  царя, — проговорил  сухо  Сахиб  Дже­лял. — Он плохой царь, как и все цари. Но что станется с мастуджцами? Весь мастуджский народец сотрут с лица земли, как хозяй­ка мокрой тряпкой смахивает с кухонного стола кучу муравьев. На сей раз тряпку смочит кровь мастуджцев.