И где-то внутри зудела маленькая заноза — эта «невеста Живого Бога» — Белая Змея. Снова и снова приходила она на ум, и он никак не мог отогнать надоедливую мысль о ней. Пир Карам-шах сел на коня и уехал.
Ствол пушки лежит на дне горного потока. Пусть полежит до завтра. Пусть пораздумают о последствиях своего неповиновения гурки. Ну, а завтра? Завтра он заставит их стрелять.
На Востоке время не ценят. Сегодня в который раз Пир Карам-шах мог убедиться в этом.
Он сидел на плоской крыше дворца — у него не хватало ни сил, ни выдержки вести переговоры в темном, продымленном, со спертым, гнилым воздухом тронном зале.
Он жадно вдыхал свежий, бодрящий воздух гор и медленно скользил взглядом по сложному лабиринту ущелий в провале бездны под самым дворцом, далеко внизу, где полосы серой гальки чередовались с белыми от пены потоками и зеленью лугов.
Пир Карам-шах весь напрягся от нетерпения, но всем своим видом показывал, что он так же нетороплив и медлителен, как и все эти горцы, которые, сопя и крях-тя, выныривали один за другим из-за края глинобитной крыши, переваливались на нее неуклюже вгем туловищем и, пробормотав «салам» в сторону почетного места, принимались приветствовать племенных вождей, уже раньше занявших места на клочковатых кошмах. Младшие целовали руку у седовласых, а седовласые делалл вид, что отвечают тем же, небрежно целуя воздух или прикладывая к губам свои же руки. Равные по возрасту подносили к носу кулак или два пальца, что придавало им забавный и вместе с тем заговорщический вид.
На крыше дворца собрались на джиргу все князья и могущественнейшие старейшины Мастуджа. Но какими жалкими выглядели они. Их лица носили отпечаток прозябания в бесприютных суровых горах, боязни сильных мира сего, приниженности, забитости, тупого изуверства...
Смуглые до черноты, тщедушные, с ветхими тряпицами, повязанными жгутами вместо чалм на черных, просаленных, длинных, до плеч, волосах, все эти «господа душ и тел» ничем не выделялись среди своих подданных — бадахшанских горцев. Повылезшие, молью траченные бараньи куртки и тулупы не скрывали убогости грубой нижней одежды из домотканой нанки или бязи с узкими рукавами и белыми штанами в обтяжку. Некоторые щеголяли широчайшими на кашмирский фасон зелеными шальварами, видимо, специально извлеченными из сундуков по случаю джирги. Многие не имели даже сапог и, когда складывали у края кровля кожаные калоши, оказывались, несмотря на холодный день, босыми. Но все имели при себе оружие в устрашающем количестве. Винчестеры и скорострельные винтовки у этих оборванцев-нищих были новейших образцов, начищенные до блеска, лоснящиеся ружейным маслом.
Смутное ощущение опасности, не оставлявшее Пир Карам-шаха со дня гибели старейшины гурков, сейчас вновь усилилось. Среди заполнившей крышу вооружённой до зубов толпы горцев слишком ничтожной казалась горстка гурков. Правда, на их усатых, цветущих физиономиях ничего не прочтешь, кроме важности и высокомерия, но и им явно не нравилось сидеть на крыше, висящей над бездной в тысячу футов, па дне которой пенились в скалах потоки. И Пир Карам-шаху почему-то пришло на память: в Шугнане во время подавления восстания каратели применяли самую ужасную казнь — сбрасывали людей с высочайшей скалы Рош-кала, что высится на берегу Шах-Дары. Наверное, так мучительно падать вниз и испытывать муки бессилия и чуть ли не целую минуту безнадежности.
Но сейчас никто здесь, по-видимому, и не помышлял об ужасах, казнях, мучениях. Свирепые, как медведи, горцы держались мирно, приниженно. Они жаловались: бадахшанская дорога плохая. На плохой дороге есть совсем плохие переходы и карнизы. По кратчайшему пути двадцать один дневной переход. Пеший носильщик понесет на себе, скажем, ношу пропитания на двадцать один день. Но, кроме груза с оружием, надо нести кирку, топор, мешок с толокном. И сколько ни прикидывал Пир Карам-шах, оказывалось, что меньше, чем тысячью носильщиками, не обойтись. Винтовка весит одиннадцать фунтов. В ящик входит двенадцать винтовок — итого сто тридцать два фунта. Один человек, да еще истощенный, хилый, на перевал ящик не донесет, не поднимет. А таких ящиков восемьсот сорок.
Джиргу созвали неспроста.
Шёл базарный торг. Горным князькам и старейшинам мерещился блеск желтых кружочков. Ещё раньше хитрецы сообразили: дело не только в потопленной пушке. Предвидится выгодное дельце. Если бы грозный господин вождь вождей располагал достаточными силами, он не вздумал бы рядиться. Он приказывал бы и повелевал. Он просто скомандовал бы стрелять. Горцы слышали про «Паке Британика» — британский мир. Они, естественно, не знали латынь, но им отлично было известно, что «Паке Британика» состоит из двух вещей — повелений и винтовок. Инглизы провозглашают британский мир — винтовки стреляют.
Пир Карам-шах повелевал именем Британии. Гурки крепко стискивали в руках винтовки. Но гурков и винтовок было слишком мало. Гурки, ушедшие по гималай-ской тропе хоронить своего старейшину, еще не вернулись. Британию теперь в Мастудже поддерживало слишком мало винтовок. «Разве есть стыд у кошки, когда горшок с молоком открыт?» Нет, какой же стыд, когда инглизы лишены его совершенно. «А горшок-то остался без крышки». Все вытягивали шеи и посматривали в сторону вождя вождей.
Даже верный и преданный, трепещущий при одном упоминании про Британию Гулам Шо, его величество царь Мастуджа при мысли об открытом горшке облизнулся и украдкой пересчитал гурков. Царь Мастуджа не строил никаких иллюзий насчёт, так сказать, размеров своего могущества и прочности своего трона. Он отлично понимал свое положение. Про таких царей говорят в горах: «С волком курдюком закусывает, с петухом на тризне о баране плачет». Вся его царская власть зависит от волка — британского резидента в Пешавере. Царь именуется царем. Имеет свою вооруженную стражу. Командует стражей сам, потому что имеет британский офицерский чин. На приемы в Гильгит и Пешавер ездит в английском мундире.
Но Гулам Шо всегда сознавал, что за ним постоянно, с усмешкой и превосходством следят презрительные глаза белого человека. А сколько раз, когда он ездил по делам в Индию, за его спиной слышался обидный хохот. А высокомерные жены офицеров, белокожие англичанки, с отвращением отдергивают руку от его губ. А ведь он настоящий царь в тридцатом поколении.
И Гулам Шо всегда возвращается из европейских чистеньких, вылощенных салонов в свой прокопченный, сырой сарай-дворец озлобленный, еще более дикий, свирепый. Он по-дикарски заправляет делами своего царства, в котором единственный закон — произвол, единственная форма правления — насилие, грабеж, убийство. Он безнаказан, потому что он царь.
А на запросы политического резидента он отвечает одно: «Нужны налоги, получайте налоги. Не ваше дело, как и с кого я выколачиваю денежки».
И Гулам Шо на хорошем счету у администрации Англо-Индийского департамента. Он мастер по вытягиванию ремней из спин подданных. Кажется, нет ничего в его царстве, что не обложено налогами и податями: и дым из трубы, и огонь в очаге, и зажженная свеча, и дверь дома, и невинность девушки, и воздух долины, и супружеское ложе, и первый крик младенца, только что появившегося на свет. Вечно царю Гуламу Шо не хватает всего, чем довольствовались его отец, его дед. И даже того, что сверх налогов ему во дворец доставляли бесплатно все необходимые продукты на весь год. И того, что все работы по дворцу и двору выполняют тоже бесплатно жители долины. Что охрану его особы несут по очереди юноши селений, что перевозочные средства, корм для скота и коней, возделывание земли и виноградников, поставки топлива — всё не стоит ему ни гроша. Он умудряется взимать сборы на каждом мостике, через потоки и реки, пошлины с каждой головы прогоняемого на пастбище скота. А чтобы ездили именно через те мосты, где дежурили его люди, он повелел разломать все другие и испортить броды. А когда раздаются проклятия, Гулам Шо ссылается на британских резидентов, чтобы отвести от себя недовольство.