Не поворачивая головы, путешественник глянул на коконы — завернувшихся с головой в одеяла своих спутников, а за ними на белеющий глиняный куб мазанки с черными провалами дверей-окон и дальше на тонущую еще в предрассветной мути сивую гро­маду вершины Гобдун-Тау. И так быстро всходило солнце, что грани куба внезапно заалели пламенем и стоящий почти напротив всадник выделился резным силуэтом.

Кольнуло сердце. Тревога окончательно вырвала домуллу из сна.

Всадник уже не стоял на месте около степняка, а приближался. Копыта цокали по утрамбованной почве, аккомпанируя бронзо­вому звону сухой колючки и щебету внезапно проснувшихся степ­ных птиц. Всадник приближался. Сейчас путешественник уже не видел его, потому что надо было поднять голову, а поднимать не хотелось. Здоровый запах лошадиного пота наполнил ноздри. Ло­шадиное фырканье уже слышалось рядом. И терпкий дух, совсем не противный, и сердитое пофыркивание очень хорошо гармониро­вали со степным восходом, с предутренним холодным ветром, с го­моном птичьих стай.

Не поворачивая головы, путешественник смотрел, слегка сме­жив веки, на лицо всадника, нависшее над ним. Теперь лицо свет­лым пятном высвечивалось на все еще темном западном участке неба. Подо лбом, пересеченном наискосок краем синей чалмы, не­брежно повязанной по-крестьянски, лицо казалось огромным и знакомым и белыми шрамами, и резко вскинутой левой бровью с выпуклым глазом из-под нее.

Пришла мысль: а вчерашний нищий-то, оказывается, не ни­щий. Нищие на конях не разъезжают.

Так и осталось в памяти грубо вылепленное лицо под синей крестьянской чалмой с выпученным глазом и вздернутой веником бородой. И больше   ничего   не   запомнилось: ни одежда, ни конь, на котором он сидел. Какая была борода? Черная, седая, рыжая? Нет, из-за необыкновенного глаза не удалось разглядеть бороды.

А глаз посмотрел-посмотрел и исчез. И голова в чалме пере­стала заслонять небо.

Только теперь путешественник заметил, что краски поблекли, потускнели, и ветер уже не ласкает лицо, и птицы не щебечут.

Чувство досады не покидало домуллу.   Значит, испугался. Почему не поднялся сразу и не спросил, что тут понадобилось Синей Чалме? И чего он пристально разглядывал спящих?

Или всадник со своим выпученным глазом приснился? Такие иногда снятся. Не очень страшный, не уродливый, а неприятный. Снятся в кошмарах.

Наконец удалось стряхнуть с себя сон. Микаил-ага откинул одеяло и сел. Утренний концерт красок кончился. Осталось сияние жарких уже лучей солнца и далекие желтые горы. За вершиной Гобдун-Тау таяла синяя полоска ночи.

По склону горы за серой глинобитной хижиной удалялась фи­гурка всадника.

—  Да, приезжал один... Кхм, — тускло ответил  хозяин  мазан­ки, — дорогу спрашивал.

—  А вы его знаете?

—  Он его знает, — подморгнул Мирза Джалал Файзов. Он уже отбросил одеяло и тщательно наматывал на голову чалму. — Они все его знают... — Он что-то пробормотал еще, но что именно, неиз­вестно, потому что, когда наматывал чалму, голову держал очень низко,  уткнув лицо  в  бороду,  и  поэтому  говорил  неразборчиво. Черная, ассирийская борода Мирза Джалала отличалась порази­тельной гущиной и длиной. Неудивительно, что в ней слова его превращались в глухое бормотание.

Великолепная борода! Она поражала всех и придавала важ­ность не только самому ее обладателю, но и всем, кто находился рядом. Сколько почтительных взглядов, подобострастных поклонов вызывали величественная борода и белоснежная чалма на доро­гах, когда неторопливо ехал на огромном буланом коне огромный, величественный Мирза Джалал. Вообще он не создан был для мира степного, выжженного, пыльного, для такой вот неприютной мазанки чабанского раиса, слепленной из степной глины с отверстиями вместо окон и дверей, в которые приходилось входить, согнувшись в три погибели, чтобы не стукнуться лбом о прито­локу.

Мирза Джалал перематывал свою ослепительно чистую чалму, потому что вчера зацепился ею за дверной косяк. После сна под открытым небом он заходил в мазанку, надеясь найти в прихожей тароатхану — место для омовения, забыв, что он не в городе и что вряд ли в чабанской мазанке могли быть такие удобства. Чалма зацепилась и размоталась, и Мирза Джалал — аккуратист и пе­дант во всем, что касалось одежды — сейчас сосредоточенно и терпеливо приводил чалму в порядок, то есть умело наматывал на голову в определенном порядке сорок аршин тончайшей индийской кисеи.

Его бормотания могло сойти и за воркотню. Он очень не любил расставаться с удобствами, покидать свою самаркандскую михманхану, где уж, конечно, и намека не было на степную пыль и песок. В тароатхане стоял чеканный медный рукомойник с чистой водой, а рядом с резными, белого ганча, полочками висели растопырен­ные на плечиках полотенца из льняного прохладного полотна.

Перематывал Мирза Джалал свою чалму долго, с благогове­нием, подобающим лишь самому шейху-уль-исламу бухарскому, и Микаил-ага терпеливо смотрел на его ловкие, темные от загара пальцы с длинными, окрашенными хной ногтями, перебиравшие ленту кисеи. Уже совсем готовый, постегивая себя по крагам хлыс­том, домулла старался не высказывать нетерпения, хоть ему и очень хотелось скорее сесть на коня и отправиться в путь еще до начала зноя и духоты.

Кисея имела длину сорок аршин. А сорок аршин перебирать, да еще со всей тщательностью, времени уйдет немало. Но Мирза Джалал никогда ничего не делал зря. Перемотка чалмы тоже де­лалась не без умысла, и, по мере того как чалма делалась все больше, а голова Мирзы Джалала в силу необходимости поднима­лась все выше и рот высвобождался из черной чащи бороды, сло­ва делались яснее и отчетливее. Наконец удалось разобрать:

— Тот всадник про кишлак Чуян-тепа спрашивал. А прока­женная на цепи, сказал он раису, вроде ему сродни. А если прокаженная на цепи — дочь эмира, значит, тот верховой вроде роди­ча самому эмиру. А большевики держат царевну на цепи в яме. Вот какое обстоятельство.

Эмир... Кишлак Чуян-тепа... Прокаженная принцесса... Цепь. Яма. Не слишком лн много для мирной, пустынной, такой буднич­ной степи и чабанской глинобитной хижины, растрескавшейся и похожей на морщинистую щеку столетней ведьмы Алмауз Кампыр. Было от чего раскрыть рот изумления.

—  Но... — начал путешественник.

—  Зачем и для чего приезжал   многопочтенный   родственник прогнанного взашей народом тирана и кровосмесителя? Хотите вы, домулла Микаил-ага, спросить? Ф-фу, наконец и ей пришел ко­нец. — обрадовался Мирза Джалал. Последние слова относились к чалме. Ловкие пальцы заправили кончик кисеи и осторожно погладили и прощупали всю чалму. Лишь теперь Мирза Джалал посмотрел в серо-стальные пытливые глаза домуллы.

—  Он, то есть родственничек тирана, приезжал сюда на рас­свете, чтобы посмотреть, не ищите ли вы, домулла Микаил-ага, в степи то же, что он. А местность здесь хоть и Чиян-тепа прозы­вается, но и это не кишлак, а холм, что подальше. Люди там не жи­вут. Там скорпионы живут. Много их, вот люди и прозвали Скор-пионий Холм. А наш кишлак Дехканабад называется. Тот человек, одноглазый, который утром приезжал, тоже ошибся. Ему нужен был не Чиян-тепа, а Чуян-тепа, то есть Чугунный Холм. Такое се­ление есть, подальше отсюда, за Зарафшаном, на  Пенджикентском тракте. Там углежоги и кузнецы проживают. Отсюда и назва­ние Чуян-тепа. Чуянтепинцы издревле уголь в горах жгут, чугун варят, казаны чугунные куют.

—   Не надо бы ему сюда приезжать... вынюхивать... У нас трак­тор есть, сеялка есть, все Советская власть дала. А принцесс ни­каких тут нету. Кхм...

От многозначительного «кхм» мурашки поползли по спине. И хоть желто-пегая гора Гобдун-Тау, и хижина чабана, и вся рав­нина, поросшая блеклой травкой и полынью, припудренной пылью, дышала миром и покоем, в степи сделалось неуютно, даже жутко­вато.

Микаил-ага, которого Мирза Джалал так уважительно назвал домуллой, то есть учителем, ничего не спросил и уселся за старень­кий, затрепанный, латаный-перелатанный дастархан, чтобы взять касу с ширчаем и накрошить в него пахнувших степью ячменных, горячих еще лепешек. Чабан, председатель товарищества, тоже уже сидел за дастарханом, и его почти черное лицо с белыми зу­бами и по-негритянски блестящими белками глаз дышало спокой­ствием и гостеприимством.