—  Ба!   Давешний   знакомый!   Нищий   ты   или   дервиш?   Иди к нам!    Наварено,    нажарено, на эскадрон   буденновцев   хватит. Валяй!

Синяя Чалма нехотя поднялся во весь рост и повернул свое исполосованное шрамами лицо к дастархану. Он резко сглотнул слюну, и кадык его заходил ходуном. Единственный глаз шарил по мискам, полным еды. Весь несчастный вид нищего, его из­можденное лицо свидетельствовали, что он очень хочет есть.

—  Чего, божий человек, ты там сидишь в пыли, грязи? Пылью, грязью не наешься. Иди к нам!

—  Клянусь, дыхание, которое вдохнул в мое тело, в мой же­лудок господин святейший ишан, поддерживает и пять, и шесть дней  в  моем  бренном  теле дух бодрости без презренной пищи. Иншалла!

—  Ишан?! — без всякого интереса отозвался путешественник.— Какой ишан?

—  Сам Зухур, мудрый и могущественный ишан чуянтепинский отрешил меня от земных вожделений и потребностей. Мне не нуж­на пища и тем более из рук неверного.

—  Чуянтепинский?..  Вон  как? — Теперь    путешественник уже с интересом   смотрел на Синюю   Чалму, а тот, отчаянно   кряхтя, поспешно, точно торопливый огромный жук, вскарабкался на по­мост и боком придвинулся к дастархану.

—  Он! — поблескивая   белками   глаз,   прорычал   нищий. — Он, ишан, жалеет черствую корку для божьего странника.  Ему,  ви­дишь ты, моя одежда не нравится. Грязь, говорит, вши, говорит, собачий сын. Про священную дервишескую хирку так говорит...— Нищий бережно разгладил свои отрепья. — И он спокойно смот­рит, что человек с голоду едва дышит. В день Страшного суда ар­хангел Исраил протрубит два раза. Первый раз, чтобы умертвить все живущее... Вот тебя-то, ишан Зухур, сразу же умертвит. Вто­рой раз протрубит — чтобы всех воскресить. Так ты, Зухур, сын разводки, не воскреснешь!

Левый глаз вроде косил и не косил. Слишком уж он выпятился, а из-за него правый глаз с бельмом совсем спрятался. И смотрел дервиш одним левым глазом пристально, пронзительно.

И тут развязный, нагловатый чайханщик вдруг побледнел и потерялся.

—  Ох,   обознался!   Это вы? — опешил   он, извиняясь,   точно перед ним был не жалкий бродяга, а сам эмир.

Пропитанные потом лохмотья нищего вобрали в себя пыль дорог и троп Азии. Одежда его даже не походила на хирку и на­поминала лохматую шкуру неведомого зверя. Да и весь облик дервиша с его мохнатыми бровями, которые можно было расчесы­вать гребенкой, с его перекошенным рубцами лицом, с его боро­дой веником, его открытой грудью, поросшей курчавой шерстью, с рваной рубахой с непомерно длинными рукавами, из которых торчали желтые ногти, больше напоминал злого джинна Гуля из сказки, нежели человека. Огромные голые ступни ног, облеплен­ные грязью, присунутые к самому дастархану, никак не делали присутствие нового гостя приятным. Но хозяин угощения и вида не подал, что он недоволен, а нарочито изысканно и вежливо пот­чевал:

—  Кане! Мархамат!  Пожалуйте, дорогой гость!  Кушанье ца­рей ждет вас на китайских блюдах. Вот нет у нас, увы, золотых приборов.

Почему-то теперь он перешел на таджикский язык. Или он понял, что нищий гость из горных таджиков.

Он попал в точку. Нищий вздрогнул и, свирепо моргнув, по­смотрел на путешественника.

—  Урус, откуда ты знаешь меня?

—  Э, разговоры потом! Умираю с голоду! Да ешьте же! Протянув руки к макаронам, нищий прорычал:

—  Во имя бога! — и накинулся на еду. Он ел, урча и мотая головой. Казах разрушал гору макарон с не меньшей жадностью.

Все жадно ели, инекоторое время чавканье даже заглушало свистки и тарахтенье сновавшей по путям взад-вперед мимо чай­ханы «Овечки».

Вдруг нищий оттолкнул от себя миску и захрипел:

—  А нет ли здесь — проклятие его отцу! — свиного духа? Хо­зяин зиофата, ведь ты кяфир!

Путешестзенннх ответил отрицательно. Он с любопытством разглядывал нищего.

—  Чего смотришь на меня?—вспыхнул тот.— Откуда ты узнал, кто я? Откуда ты узнал, кто я? Откуда ты знаешь таджикский?

—  Гостю   ее   подобает   спрашивать   про   хозяина, — лениво съехидничал, ковыряяв зубах соломинкой,   путешественник. Ему не нравилась настырность Синей Чалмы.

Чайханщик поспешил вмешаться:

—  Наш урус – домулла. Он изъясняется на всех мусульман­ских языках мира: и по-узбекски, и по-киргизски, и по-таджикски.

Черный огонь, горевший в глазу нищего, погас, но от этого лицо его не сделалось приветливей.

—  Ты хороший человек. И масульманин не всегда так госте­приимен. Помог голодному… нищему. Святой поступок. Но ты не мусульманин. Ты оттуда. Ф-фу, ничего не слышно. Шумит сатанин­ская  арба, — и он с ненавистью кивнул на  проходивший через станцию без остановки товарный.

Когда грохот и скрежет колес прекратились, нищий снова за­говорил:

—  Всеблагой дал мусульманам землю, — широким жестом во­лосатой руки он обвел полынную степь от края до края, — степь. Горы! — И он показал на далекие синие вершины. — А вы, кяфиры, сковали землю железными полосами и катаете по ним желез­ные арбы, душите железом мусульман.

—  А мусульмане разве не ездят на поезде?

—  Никому ваш поезд не нужен.

—  Вон какой вы бедняк... нищий...

—  Я не нищий... Ядервиш, я странник аллаха.

Громко, от души рыгая, чайханщик принес чайники с чаем. Он вертелся около гостей и тревожно поглядывал на Синюю Чалму. Казах наелся, распарился в своем кожаном тулупе и до­бродушно сопел. Разговор о мусульманах его не интересовал.

Чай, густой, искусно заваренный, настроил дервиша на мир­ный лад. Взгляд его перестал колоть путешественника. Есть дер­виш продолжал со вкусом и даже жадно. С пальцев стекало сало, лоснились от сала длинные жгуты усов, борода и даже растительность на открытой груди.

Наконец он насытился. Вытянул руки над опустошенными мисками  и  только хотел  прочитать  благодарственную  фатму, как это сделал с иронической усмешкой хозяин угощения.

—  Хэйли баррака, таъане саалык. Оомин обло!

Проведя руками по засаленной бороде, дервиш изумленно хмыкнул. Чайханщик даже глаза закатил от восторга.

—  Я же говорил, я говорил. Они есть домулла... Настоящий домулла. Ученый мусульманин.

—  Он — кяфир. — Дервиш показал на пробковый шлем, лежав­ший на полке. — Но пусть не думает, что мы не благодарны. По­слушай меня, урус. Послушай одну притчу. Очень поучительную притчу.

Расположившись поудобнее, развалившись на паласе с пиалой в руке, он нараспев, гнусавой скороговоркой кишлачных бабушек принялся разматывать нить сказки;

—  Было или не было, жили или не жили в бывшей или не бывшей    стране, но был и жил в стране,   именуемой   Мастудж, достойный шах, и было у него сорок жен и красивых наложниц, полнотелых таких, что если лягут, то и подстилки не надо, такие жирные да мягкие они, разъелись на хлебах того шаха. Вот одна из красавиц понесла и в положенный час родила девочку на огор­чение тому  шаху. Но выросла та  девочка  красавицей,  и  стали к ней свататься разные принцы и царевичи. Да вот дочку шаха аллах проказой наказал. Посоветовался шах со своими верными визирями и по их совету запер прокаженную принцессу в башню. Ну и сидеть бы ей в башне,  коротать свой век до смерти, так вздумал один царевич ту принцессу из башни освободить, увезти жениться. Донесли про то мастуджскому шаху. Повелел он засаду под мостом во рву устроить, того моло­дого сумасброда подстеречь.  И  подстерегли,  и  схватили, и  пред светлые очи шаха поставили. А он палача позвал и голову принцу приказал рубить. Ну и отрубили, а прокаженную принцессу уду­шили, — что там с прокаженной возиться, одна смута в государ­стве.

—  Ну и сказка! — поразился хозяин зиофата. — А что же про­изошло потом?

—  А  что? — хмыкнул  нищий. — Отрубили  наглецу   голову,   и все тут! Не лезь не в свои дела. Дела государства темны и неясны. А в сказке всегда есть смысл и значение! То-то же!

Он извлек из своих лохмотьев тыквенную табакерку, вытащил пробочку с махорком, отсыпал несколько зеленых крупинок паса и ловким толчком ладони отправил в открытый рот под язык. Вотк­нул махорок и хотел было спрятать тыквянку.