Они действительно устали. Кони действительно вымотались... Да и переправа через ледяной Зарафшан просто была опаспой. А плов и все прочее в доме Шо Мансура готовили на славу.

И они остались.

—  Пока наш «Боже правый» не придет, все равно ничего     не решим, — заметил домулла.

Микаил-ага сам себя успокаивал, но досада на задержку все росла. Он нетерпеливо поглядывал на дверь и почти не слушал тихий спор, который вели хозяин и Мирза Джалал. Шо Мансур все надоедал:

—  И что вам до той девушки? И взаправду она дочка эмира?

—  Говорят.

—  Что ж, у эмира сыновей нет?

—  Нам неизвестно.

—  Почему же у эмира нет сыновей?

— По заказу сына не сделаешь,— с несвойственной ему резко­стью ответил Мирза Джалал,— даже если ты могущественный ти­ран, держащий в руках жизни миллионов душ.

Мирза Джалал Файзов явно сердился, а в гневе, говорят, он был несдержан. Домулла поспешил утихомирить страсти.

— А что вас, достопочтенный, так беспокоит девушка? — Воп­рос относился к хозяину, и тот не замедлил ответить:

—  Да мы просто... Да все же девица царской крови, благород­ного происхождения. Из династии мангытов, так сказать. Из белой кости.

—  Удивительно,  почтенный,  сами   вы   из  трудового  рабочего племени, а пресмыкаетесь даже перед именами царей, шахов, эмиров? Что, ежели в свое время заменили бы, к примеру говоря, на бухарском троне эмира обезьяной? Народ бы и не заметил. А? И ничего бы не изменилось. Пользы от обезьяны столько же, а расходов на нее было бы поменьше.

—  Но, — с   испугом   проговорил   хозяин, — повелитель   был   и остается наместником аллаха.

—  Намотай, дядюшка дорогой, на голову обезьяне чалму и...— захохотал вдруг Мирза Джалал. Хохотал он долго, закашлялся, лишь тогда  смог продолжать: — Отличный бы  правоверный шах получился. Обезьяна — она веселая. Незлобивая. А вот эмир — из царского рода, жестокого, коварного, злобного. От его поступков не очень-то развеселишься... На! Смотри!

Резким движением он скинул с плеч камзол и закатал на спи­не куннак. Даже видавший виды хозяин михманханы, а что уж говорить про домуллу, ужаснулись. Вся спина была покрыта ря­дами продолговатых, толщиной в большой палец, бугров. Сине-фиолетовые, они чередовались с ровно уложенными плетью палача белыми валиками омертвевшей кожи. От вида их муть поднима­лась к сердцу. Вся кожа, мускулы от основания шеи до поясницы представляли зрелище оголенного зарубцевавшегося мяса. И в пер­вое мгновение до сознания не доходило, что все эти рубцы, ныне уже зажившие, не кровоточат, не саднят, не нарывают, не обжи­гают болью...

Прервал молчание сам Мирза Джалал. Он оправил куйнак, криво усмехнулся и проговорил:

—  Жаль, свою спину не увидишь. Спины друзей я видел. Да, об аромате духов судят по запаху, не правда ли, достопочтенный дядюшка, а не по речам продавца. Ну, теперь вы убедились, что такое эмир из рода человеческого...

—  М-да, оставить на память подобный букет розовых бутонов.

Воспоминания взволновали Мирза Джалала. Он резко поднял­ся и вышел в соседнюю комнату. Все помрачнели. Изувеченная, покрытая рубцами спина стояла перед глазами. Сидели, опустив глаза и не произнося ни слова.

Почти тотчас в мнхманхану неслышно вошел новый гость. Дер­жался он с исключительной скромностью и, войдя, пробрался к па­ласу и присел у самого краешка, где обычно сидят приживаль­щики и старые слуги.

—  Что ж, зобы у вас опустели? — сказал неожиданно вновь пришедший. — Что это словесный дар иссяк, а?

Домуллу словно горячим обдало от этого грубого голоса. Он вздрогнул. Что до хозяина дома Шо Мансура, то он просто онемел и никак не мог даже выговорить подобающие слова привет­ствия.

Новый же гость бесцеремонно придвинул к себе початое блюдо с пловом и, выдохнув «бисмилло», запустил пальцы в рис и принялся есть.

Из окон михманханы на палас и кошмы падали полосы послеполуденного света. Со двора доносился хруст клевера  на зубах лошадей. Далеко в недрах долины шумел Зарафшан.

«А я его знаю... — старался припомнить домулла. — Надо вспомнить. Это чрезвычайно важно и... неприятно».

Только теперь он почувствовал, что день совсем уж не такой мирный, спокойный. Что тихие звуки, доносящиеся со двора в михманхану, где подано такое прекрасное угощение, чередуются с тре­вожными шумами и голосами. Заржала сердито лошадь. По кам­ням улицы застучало множество копыт. Задребезжало стекло в оконной раме, заскрипела лестница, свет загородила чья-то боро­датая физиономия, и голос спросил:

— Вы здесь, бек?

Не отрываясь от блюда, гость что-то проурчал и мотнул утвер­дительно головой.

И тут по манере мотать головой и по жадности, с какой гость ел, домулла наконец вспомнил... нищего, которого он накормил в станционной чайхане.

Теперь оставалось дождаться, когда тот повернется к нему пра­вой щекой:  правый глаз нищего, того нищего, закрыт бельмом.

Снова топот копыт донесся со двора. В михманхану вошли четыре усача с неприветливыми лицами, грузные, неуклюжие от многих напяленных на них халатов. В ответ на робкое приглаше­ние хозяина все они уселись к дастархану, нимало не поинтересо­вавшись присутствием домуллы.

«Грубы, невежливы, — подумал с тоской домулла. — Ясно, кто такие. Они люди войны. У пророка сказано: «Будьте вежливы с гостеприимными, однако не на войне».

У Шо Мансура дрожали руки, когда он придвигал к усатым другое блюдо с пловом. Первый гость, «нищий», как все еще мыс­ленно его называл домулла, пригласительно зарычал на своих спутников, когда они потянулись к его блюду. Он все еще ел жад­но и, видимо, никак не мог насытиться. Про таких говорят: ест по-собачьи, смотрит по-волчьи.

Все ели торопливо, громко чавкая. Домулла оставался мрач­нее тучи, но внешне держался спокойно, по обыкновению. Он мед­ленно переводил глаза с перекрещенных под чапанами пулеметных лент, с кобуры на шпоры на сапогах, и его поджатые губы говорили: понятно, все понятно.

Домулла волновался не из-за того, что попали так глупо впро­сак. Его бесила беспомощность. Вот так и обрываются все нити.

«Нищий» ел все медленнее. Он повернулся лицом к домулле. Сомнений не оставалось. Он — тот самый одноглазый «нищий», или дервиш, который один «усидел» в чайхане на станции целую глиняную миску жареной баранины, макарон, моркови. Вот кого он тогда накормил и привечал у себя за дастарханом! Ничего себе.

Белые шрамы на щеке покраснели, посинели, сделались фиоле­товыми по мере того, как росло удивление и разочарование «ни­щего». Зрачок единственного глаза бегал меж веками.

Обтерев сальные ладони о голенища своих дорогих хромовых сапог. — вот почему его не сразу узнал домулла — сапог тогда то­же не было. — дервиш демонстративно позевнул и сказал:

—  Все! Эй вы, кому я говорю. Все! Хватит. Читайте фатиху!

Неохотно «усатые» отодвинули блюдо, вытерли ладони о голе­нища сапог и пробормотали благодарность аллаху за пищу.

—  Хватит жратвы, — сказал дервиш и начальнически оглядел­ся, — разговаривать буду!

Дервиш поглядел на до муллу и сказал:

—  А разговаривать хочу с тобой. Или тебе   неохота? Ничего, захочешь, потому что знаешь, кто я. Не знаешь? Ну и ладно. А я такой. Хотел, насладившись пищей, насладиться зрелищем «кок-бури».   Вот одного безбожного идолопоклонника уруса сейчас по рукам-ногам свяжем и вместо козла на дворе этого дурака-кожемяки и разыграем. Нравятся, а? А теперь, вижу, у меня с раз­влечением-наслаждением ничегоо не выходит. Постой-постой, не ра­дуйся раньше времени... Ты чего здесь, в Афтобруи, урус-домулла, делаешь? Все из мусульман колхозников делаешь? Безбожни­ков делаешь? А? Говори!

—  А мне говорить с тобой не о чем, — сказал тихо домулла.

Больше всех удивилсяя «нищий». Он обратился к своим «уса­чам»:

—   Видали петушка? А его можно и поджарить. Какие слова говорит! И все потому, что вы в вашем Кухистане все — бабы и нюни. Вот в нашей Фергане мы с такими не разговаривали. Бац — и готово. Ты, значит, не боишься? — снова повернулся он к домул­ле. — Напрасно. Я еще не решил, что с тобой делать.