Усы и бороду Сахиба Джеляла шевелит улыбка. Нудный этот Ишикоч. И не так-то он прост. И потом для Сахиба Джеляла он не просто Ишикоч — Открой Дверь. Сахиб Джелял знает, что в за­булдыге кроются свойства человека удивительного. Словом, Ишикоч... неплохой человек. Замечательная у него черта — он никогда не унывает, не теряется. Да и зачем? «Сколько ни натягивай ку­цый халат, все одно зад наружу». Бедность — оковы дьявола. А мгновение есть мгновение. Оно может и не повториться.

— Жадному — брань, щедрому — хвала, — неожиданно произносит вслух Сахиб Джелял. — А Ишикоч для меня друг! Больше чем друг — брат. И прошу не ронять слов злобы о нем.

Прежде всего Сахиб Джелял ценил покой для души. Где-то он вычитал в сочинении философа древности о «жизненной энергии, выделяемой великой природой в качестве составного элемента в субстанции каждой человеческой личности» в раз и навсегда от­меренной доле. Свою «жизненную энергию» он ценил и берег. По­тому он был сердит на Ишикоча, хотя перед мысленным взглядом его постоянно стояло светлым видением личико девушки Моники-ой с мольбой о помощи. И, вероятнее всего, даже без Ишикоча, Сахиб Джелял оказался бы в Кала-и-Фатту сам, по собственному побуждению, даже не побоявшись растерять частицу своей «суб­станции».

Наконец Сахиб Джелял оторвался от своих мыслей. В михмаихане по-прежнему было спокойно, словно в могиле. Что ж, он сам забрался сюда. Ну и поделом ему, если теперь страх сжимает ему горло и порождает легкий озноб. С муллой Ибадуллой чувст­вуешь себя так, будто сидишь на коврике смерти.

Коврик смерти? Откуда это?

Вышло так, что Сахибу Джелялу пришлось претерпеть чересчур много страданий. Теперь хотел прожить свою старость,— а он счи­тал, что старость приходит в пятьдесят лет,— в прозрачном зе­леном свете своего виноградника, на покое, в сладостной дремо­те. И вот не пришлось. И, конечно, дело не в Ишикоче, а в собст­венном неугомонном характере. Он давно познал горячку борьбы, изнемог от нее, но, оказывается, не пресытился еще, раз он здесь, в Кала-и-Фатту, в самом гнезде змей, из-за того, что с какой-то молоденькой девушкой обошлись жестоко и несправедливо.

Он родился лет через десять после занятия Самарканда гене­ралом фон Кауфманом и всю юность и зрелые годы не вылезал из «кипящего котла событий». Отец его, аксакал цеха кожевников а Афтобруи, придерживался старинной мудрости: когда народ про­являет добрый нрав, то и правители становятся добронравными, а государство очищается от зла.

Юного Джалала воспитывали и учили в старомусульманском духе. Но время диктовало свои законы и не позволяло мириться с застойным, окостеневшим укладом средневекового ремесленного цеха. Знания, приобретенные в кишлачном мактабе, незаурядные способности, энергия   привлекли к юноше   внимание   аксакалов-кожемяк. На своём цеховом маслахате среди кож и дубильных ям ояи порешили: «И нашему цеху нужен грамотный человек, смыс­лящий в законах и бумагах. Пусть Джалал, он бойкий и толковый, поучится еще», — и собрали ему денег на покупку худжры в бу­харском медресе. А в Бухаре Джалал попал в среду людей, обу­реваемых «жаждой знаний». Для мыслящего юноши положение «бегущего по дороге сомнений» — сплошные открытия. Молодой Джалал вторгся в жизнь и принялся «ломать» и «ниспровергать» устои. Но за это ломали и швыряли его. Уже в первые годы уче­бу в медресе, когда его подбородок еще ничем не предвещал гу­щины будущей ассиро-вавилонской бороды, он почувствовал гнетущую тесноту исламской духовной науки, ее тупую, замшелую схоластику. Откровением для него явился ходивший в списках едкий памфлет «Редкие происшествия» ученого и поэта Ахмада Махдума Калля, разоблачавшего «явления гнетущей действитель­ности» Бухарского эмирата, застышего на уровне средневековья. Дурное с хорошим не ладит, прямое с кривым не сходится.

Невольная усмешка покривила его губы, когда он перебирал в памяти поступки, порождавшиеся тогдашней его наивностью. Он вообразил со всем пылом горячей молодости, что в его силах переделать мир, раскрыть глаза людям на чудовищную несправед­ливость всего эмирского строя. А начинать он предлагал с пере­делки религиозных мактабов и медресе в школы по русскому об­разцу, чтобы просвещение и знания «засияли утренней звездой на темном небе мракобесия Бухары». За проповедь среди учащихся медресе столь крамольных взглядов беспокойный сын кожемякц подвергся суровому сокрушительному осуждению своих учителей, к которому сам всесильный казикалан Бухары присоединил веский аргумент в виде тридцати палочных ударов и заключения в зиндане — клоповнике.

И не столько боль в спине и ужасные лишения в яме-зиндаде угнетали Джалала, сколько разочарование. В медресе было при­нято называть бухарского эмира «львом пророка», «справедливым и великолепным защитником ислама от кяфиров, неверных собак и прочих язычников», «опорой и перекладиной ворот исламской законности». Но Джалал видел трупы повешенных своих едино­мышленников-вольнодумцев именно на перекладине ворот эмирского Арка. Дрожь сотрясала его тело, его знобило от ужасных воспоминаний и предчувствий печальной участи. Он проклинал эмира: «Навозный червь в меде не нуждается!» Под медом он под­разумевал высокие идеи.

Зиндан и палки излечили молодого философа от иллюзий. Вызволенный из зиндана и спасенный от мести улемов одним рус­ским, — он работал горным инженером на службе у эмира и при­влекал муллобачей — слушателей медресе — к переписке некото­рых манускриптов из дворцового архива, — бунтарь Джалал ока­зался в Самарканде, где и принялся искать применения своим зна­ниям, а знал он, если подходить с меркой арабско-мусульманской образованности, много, ибо никогда не ленился. По рекомендации того же инженера его взяли на службу в канцелярию самого са­маркандского военного губернатора. В среде благородной и куль­турной, как ему показалось, особенно после грязи и клещей тю­ремной ямы эмира, Джалал — человек восточного воспитания — нашел свое место. Относясь к обязанностям добросовестно и испол­нительно, он совершил головокружительную карьеру — стал чинов­ником-переводчиком при самаркандском губернаторе, Колониаль­ная администрация Туркестана нуждалась в таких людях.

Скоро Джалал — к тому времени у него выросла весьма пред­ставительная бородка — усвоил, что практика жизни не всегда умещается в рамках философии. Глазурь благородства, культур­ности царских чиновников быстро облупилась. Разочарование не заставило себя ждать. Начальники оказались своевольными само­дурами, сослуживцы — расчетливыми стяжателями, спесивыми упрямцами или пустозвонами. Вся разница состояла в том, что чиновники в Самарканде ходили в фуражках с кокардой, а в Бу­харе — в белых чалмах. «Вероломство наполнило мир, перелива­лось через край». Наступил день, когда голос справедливости прорвался наружу, и Джалал в кабинете самого губернатора произ­нес «слова правды из драгоценного камня». Губернатор ошелом­ленно воззрился на талантливого, многообещающего своего лю­бимца, ему не понравился фанатичный блеск его красивых карих глаз. Сильные мира сего далеко не всегда понимают толк в дра­гоценностях мысли. Лишь счастливый случай помог молодому правдолюбцу избежать тюрьмы. Наш юный философ уразумел, что в борьбе за правду он снова потерпел поражение. Но и тогда он оставался наивным восточным мечтателем и потому отправился в паломничество в Мекку. Бродячим дервишем он исходил Иран, Египет, Турцию, Аравию, пытаясь отыскать истину в путаных тем­ных недрах учения Мухаммеда. Он отстаивал свою философию справедливости с мечом в руке — воевал с самим Махди в Судане против англичан. Он держал в своей руке окровавленную, с остек­ленелыми глазами голову Гордона. Он сражался безумно и смело. «За трусом смерть охотится, а храбреца избегает».

Его назвали «великим газием», и он мог, если бы захотел, сде­латься королем целой арабской страны, освобожденной от гнета колонизаторов. В одном из кочевых племен его перепоясали «поя­сом власти», и «под его эгидой ягнята спокойно паслись вместе с волками на лугах счастья». Но он не терпел лицемерия и ханже­ства феодальных вождей, а его понимание справедливости проти­воречило их взглядам.