Три часа восседал среди своих подданных государь Бухары, ве­ликий эмир, халиф-правоверных. Три-часа, а его присутствии разре­шались вопросы существования Бухарского государства и возвышения ислама. И три часа какой-то проходимец,   никому   не известный коммерсант «Шоу и К0», распоряжался народами, племенами, армиями, царями, министрами.

Но никто так и не спросил у эмира совета, не поинтересовался его мнением. Больше того, на его высочество никто не смотрел, никто не потчевал его по обычаям михманчилика. Тауба! Какая наглость! Все вели себя так, словно за дастарханом эмира Бухары и вообще не было.

Из-за гор выкатилась луна. В сумраке темные фигуры возника­ли и исчезали.

Вдруг тихое, знакомое, негромкое «лег-со» нарушило тишину. Эмир вздрогнул.

Своим тибетским «лег-со» — «хорошо» — мог поздороваться с эмиром лишь один человек во всей вселенной — Бадма. Зелено­ватый луч луны высветил неподвижное лицо тибетского доктора. Его неожиданное появление не удивило, хотя он собирался после охоты вернуться в Кала-и-Фатту. Но Бадма появлялся и исчезал без предупреждения, и Сеиду Алимхану, чтобы не попасть в глупое положение, ничего не оставалось, как сохранить невозмутимость и не проявлять любопытства и растерянности. Впрочем, в полумраке это не так трудно сделать.

Бадма взял чашку кумыса и с наслаждением напился. Больше на дастархане он ни к чему не притронулся.

—  Видите... желтизной   окрасилось   небо... вроде кюркюном — шафраном мне щеки натерли,— забормотал эмир... — Послушайте, доктор, вы были в Пешавере, лечили ее высочество Монику-ой, мою дочь? Она прокаженная?   Мулла Ибадулла... Мулла Ибадулла Муфти ежевечерне возжигает черные курительные свечи... читает ужас­ные селиджа — заклинания... узнает мысли друзей, врагов... их же­лания—удовлетворенные,   неудовлетворенные...   Мулла   говорит... дочь моя Моника больна...

Бадма странно хмыкнул:

—  Видел принцессу, вашу   Монику в   Пешавере в доме англо­индийского чиновника Гиппа. Она проходит  курс наук.  Но у этой необъезженной лошадки нрав состоит из четырех великих и совер­шенных элементов — из земли, воды, огня и ветра. Какой необуз­данный характер! Однако она здорова. Никакой проказы нет.

—  Характер... выдам замуж дочь... пора...

—  Ага Хан, Живой Бог, прислал Монике в дар диадему со свя­щенной бирюзой «бут».   Носить ее   удостаиваются   лишь невесты Живого Бога — счастливые девушки исмаилитов. Когда воспитание закончится и даст свои плоды, девушка окажется достойной пред­стать пред очами Живого Бога.

— Проклятые инглизы... все решают...   отца, то есть меня, неспрашивают, мою волю...

—  Да очистится   сердце   от волнений,— проговорил   туманно Бадма.— И могущественные мира делаются безвольными, когда их сердца берут   в плен.   И вам, ваше   высочество, который считает и признает Монику своей дочерью, остается радоваться...

—  Богач... Миллионер... Живой Бог... Ага Хан, конечно... почет­ное родство хорошо... поддержка...

Эмир не знал Моники. Он смутно помнил ее, когда она жила в Арке. Беловолосая девчонка с бантиками.

Неясная мысль зашевелилась в мозгу эмира. Он заерзал на кошме и громко приказал позвать Ибрагима. Он рисковал полу­чить новое оскорбление — степняк мог ослушаться и не прийти.

Локаец все же явился, мрачный, недовольный, даже ворчащий. Пришел и плюхнулся на кошму.

Они напоминали сейчас двух задиристых палванов-борцов, се­менящих мелкими шажками один вокруг другого, присматриваю­щихся, примеривающихся. А с краю на кошме, бесстрастный, похо­жий на буддийского идола, сидел доктор Бадма.

Сеид Алимхан ненавидел Ибрагима. Ибрагим ненавидел и пре­зирал эмира бухарского, своего сюзерена. На взгляд Сеида Алимхана, Ибрагим был и оставался вором, конокрадом, по недоразу­мению носящим звание амирляшкара. Приходится терпеть. Грубая сила захвата. Что ж поделаешь? Ибрагимбек не подчинялся эмиру, даже когда ему пришлось под ударами Красной Армии бежать в 1926 году со сво-ими вояками-локайцами из Таджикистана. Поби­тый пес еще не растерял своих клыков.

Но еще подозрительнее относился Ибрагимбек к англичанам. От полученного через индуса в малиновой чалме приглашения, на­печатанного золотыми буквами на плотной глянцевой бумаге, с подписями красными чернилами, пахнуло могилой. Золото и кровь! Ибрагим вообще боялся исписанной бумаги. Подальше от всякой писанины! Всегда в этих письмах можно ждать коварства и неприятностей. И хоть в конечном итоге Шоу удалось вырвать у Ибрагима согласие ехать в Индию, но локайца все еще раздира­ли сомнения. Ему, гордому степняку, думал он, придется сидеть перед высокомерными инглизами, проклятыми кяфирами, разгова­ривать почтительно с ними, подвергаться насмешкам, издевкам. А он за насмешки убивал. Его спесь подвергалась страшному ис­пытанию. И кто еще знает, не подсыпят ли чего-нибудь ему в пищу.

Он не раздумывал долго, когда его позвал эмир. Все-таки свой, мусульманин, не то что инглиз Шоу... А вдруг Алимхан что-нибудь скажет, приносящее пользу. Потаенно, чтобы не пронюхали отды­хающие после ужина Шоу и Амеретдинхан, он прокрался мимо бе­лой юрты и присел на кошму перед Сендом Алимханом.

Но никаких уступок! Пусть эмир выкладывает все, что думает, а мы послушаем.

А слушать пришлось со вниманием.

—  Локаец  всегда   голоден.   Локаец зол  и храбр, потому что всегда голоден...

С черным лицом говорят такие слова. И лицо Ибрагима чер­нело. А может быть, эмиру просто это показалось. Луна светила слабо, и на лицах лежали тени.

Поглядывал на локайца Сеид Алимхан искоса, колол иголка­ми глаз и... боялся встретиться с его взглядом. А Ибрагим все больше чернел. Его душила злоба, как всегда, когда он говорил с эмиром.

—  Мы злы потому, что всегда  племя локай ест   хлеб своего горя, потому что локай пьет собственную кровь, потому что имеет на обед свое мясо, сваренное в своем собственном поту...

Он с треском ударил кулаком по ладони.

—  Локай — племя из непобедимых катаганов, жестокого вождя кочевников Али   Вердыхан   Таса, покоривших   Балх и Бадахшан и превративших   их в родину катаганов.   Локаец уже двенадцать десятков лет держит на острие сабли весь Бадахшан. Локаец сво­ей пятой   прижал горы и долины.  Локаец истребил  таджиков и пуштунов. А кто забрал плоды побед Локая? Эмиры Бухары! С ко­варством они схватили Али Вердыхан Таса. Они казнили железно­го воина — локайского батыра из племени катаган. Много мстили за Али Вердыхан Таса   локайцы, много крови   бухарцев пролили. А чего добились локайцы?   Добились права голодать   и ходить в рваных штанах. Род Локай   самый храбрый   из катаганов, самый дерзкий, самый грабительный, самый нищий. И, клянусь, я, Ибра­гимбек Чокобай из Локая, сделаю то, чего не добился сто двадцать зим назад Али Вердыхан Тас. Я, Ибрагимбек Локай, уже не выпу­щу из рук свою добычу — Катаган и Бадахшан. Я отомщу за смерть великого локайца Али Вердыхан Таса. Клянусь, я сделаюсь царем горной страны.

Можно ли сейчас спорить с бешеным локайцем. И что там до кровавых счетов вековой давности. Но настроение господина ко­мандующего встревожило и обеспокоило Алимхана.

—  А что скажет король Хабибулла Газий? Вы забыли, господин Ибрагимбек, что земли, о которых вы говорите, составляют часть Афганского государства. Разве вам позволят...

—  Позволение в мече локайца,— зарычал Ибрагим.

У Сеида Алимхана засосало под ложечкой. Ибрагимбек протя­нул руку захвата к половине бывших владений его — эмира...

Он собрался с мыслями, почти с испугом поглядывая на иссиня-черное в сумраке   с растрепанной бородой   лицо разъяренного локайца, вздумавшего так не ко времени напоминать о каких-то правах катагано-локайских кочевников. Кому нужны эти «права», давным-давно брошенные в реку забвения.

Но Ибрагим, живой, свирепый, сидел перед ним и бранился, словно в базарном ряду. Ибрагима, необузданного, с железными мускулами, с острым мечом, не выкинешь в реку. Поеживаясь и еще больше бледнея, Сеид Алимхан пробормотал: