И я шел все дальше и дальше от Варшавского вокзала, не зная сам куда, но какое-то бессознательное чувство направило меня именно по Измайловскому проспекту к дому, где жила Малиновская и где мы впервые встретились и признались в своей взаимной любви. 

Вот и самый этот дом, где всегда нас ждал радушный привет Малиновской и Коленкиной. У ворот его по-прежнему дремлет на скамейке знакомый мне дворник в своей серой шубе, подвязанной цветным кушаком, в валяных сапогах и меховой шапке. Но милая квартира наверху теперь пуста или отдана уже другим, чужим жильцам. Теперь мне нечего бояться, что за ней кто-нибудь следит. 

Несколько минут я мысленно смотрел за эти ворота, представляя прежнюю красивую обстановку квартиры и ее хозяйку, молодую художницу, за своим мольбертом с кистью или с рейсфедером в руках. Она была теперь в полумраке одиночной камеры по ту сторону Невы, в Петропавловской крепости, вместе со своей подругой, и ни малейшей надежды вновь выйти на свободу не представлялось для нее, так как подруга ее выстрелила при аресте из револьвера. 

И вот, только что похоронив свое личное счастье, я всею душою отдался любви к товарищам, которые так же, как и я, похоронили все, что было им дорого в личной жизни, и гибли теперь в политических темницах или стремились продолжать свое дело на свободе. Порыв единичной любви не угас, а только вдруг превратился во мне в порыв страстной любви ко всему человечеству и в потребность сейчас же пожертвовать собою для него. 

Было ли это естественным переходом? Мне кажется, что да.

5. Мирский[74]

  Небольшой мороз наступил внезапно в Петербурге после долгой оттепели. Он украсил серебристыми иглами деревья Летнего сада, превратив все их ветки в пушистые белые лапки. 

Я шел среди этого серебристого тумана в главной аллее по направлению от заиндевевшей Невской набережной к Инженерному замку, где трагически погиб когда-то император Павел I. 

Надо мною было слегка мглистое, кой-где голубоватое, кой-где белесоватое зимнее северное небо, с южной стороны которого смотрел на меня большой красный глаз, низко висевший над горизонтом и окруженный на некотором расстоянии большой светлой дугой с ореолом на ее внешней стороне. Он освещал своим розоватым светом волшебную картину всеобщего обледенения. А я, тоже покрытый белым пухом на приподнятом воротнике своего пальто, старался представить, что живу на какой-то новой планете, где деревья растут с серебристыми иглами вместо наших зеленых листьев, а чуждое нам солнце вечно розовое. Но вскоре возвратился к мыслям о своей реальной жизни, где тоже было так необычно и не похоже на жизнь остальных людей. 

Фантазия, как всегда, стала рисовать мне один за другим всевозможные головокружительные подвиги на том пути, по которому мне только и можно было идти в начале моей жизни, потому что все иные пути, кроме этого революционного, были тщательно заперты тогда для меня и моих товарищей в России как министерством народного просвещения, во главе которого стоял жестокий и узкоголовый граф Дмитрий Толстой, так и всеми другими тогдашними русскими властями. 

Инстинктивно я направился к Александру Михайлову как к товарищу, которого я более всех любил и ценил после Кравчинского. Я знал, что у него всегда сходились нити всех намечающихся практических предприятий. 

«Если можно теперь сделать что-нибудь особенное, — мечтал я, — то вместе с ним я легче всего придумаю». 

А мне очень хотелось совершить нечто героическое. Мне хотелось быть достойным предмета своей любви, которого я недавно проводил в далекий путь — за границу, — чтобы спасти от гибели в политической темнице. 

Я думал, что в этот час дня я легче всего застану Михайлова в Измайловском полку, у студентов, но его там не оказалось. Вместо него я нашел несколько других товарищей, сильно возбужденных произведенными в ту же самую ночь многочисленными арестами в радикальных студенческих кружках. Все говорили, что этого нельзя более оставлять безнаказанным и необходимо тотчас же отомстить новому начальнику Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии, заведовавшего тогда политическими дознаниями и арестами. 

Взволнованный всем слышанным и напрасно прождав здесь прихода Михайлова до позднего вечера, я решил наконец сам идти к нему на квартиру. 

Я вышел в туманную черную мглу, сменившую волшебную картину окончившегося дня, незаметно наблюдая по привычке, не идет ли за мной какая-нибудь подозрительная личность. Но никого не было сзади. 

Я сел на вершину конки у Технологического института, поехал на ней по Загородному, а затем и по Литейному проспектам вплоть до Кирочной улицы, где Михайлов занимал в одном знакомом семействе большую меблированную комнату. 

Было одиннадцать часов вечера — совсем еще не поздно по петербургским нравам, — и потому я нисколько не удивился, когда, войдя к Михайлову, застал у него стройного и красивого молодого человека с изящными аристократическими манерами, вставшего при моем приходе. 

— Мирский, — сказал мне Михайлов, рекомендуя эту новую для меня личность. 

Мы поздоровались за руку и сели. 

— Я только что выпущен из заключения, — сказал мне Мирский, как только Михайлов сообщил ему, что при мне можно продолжать начатый им разговор. — Меня возили вчера к Дрентельну, новому начальнику Третьего отделения, и я вынес заключение, что он еще вреднее прежнего — убитого Мезенцова. Все бесчисленные обыски и аресты последних дней руководились непосредственно им. Вы сами понимаете, что нельзя ничем не реагировать на гибель стольких товарищей. 

— Да, — согласился я. 

— Мирский отлично ездит верхом и хочет стрелять в него на улице, — сказал мне Михайлов. — Надо будет выследить, когда Дрентельн выезжает с докладами. 

— А где же вы найдете хорошую верховую лошадь? — спросил я, нисколько не удивленный его словами, так обычными в разгаре нашей тогдашней борьбы с абсолютизмом. 

— В татерсале. Мирский возьмет сначала для проформы несколько уроков, а потом будет выезжать ежедневно на прогулки по городу на лучших татерсальских скакунах, оставив залог, чтобы не давали сопровождающего мальчика. А затем — в удобный час в удобном месте — он и встретит Дрентельна. 

— Так будет всего лучше, — согласился Мирский и, взглянув на часы, начал прощаться с нами. 

— Чрезвычайно смелый и решительный человек, — сказал мне Михайлов, как только он ушел. — У него здесь невеста, Вивиен де-Шатобрен, с которой тебе необходимо познакомиться. Она из аристократического круга и может доставлять нам очень ценные сведения. 

— Она молодая? 

— Да, лет девятнадцати и очень хорошенькая. Но это завтра, а теперь давай-ка лучше спать. 

Но мне плохо спалось в эту ночь. Перед моими глазами то стояла черная, сырая, непроглядная мгла с расплывавшимися в ней огоньками отдаленных фонарей, в которой скрылся несколько дней назад поезд, увлекший от меня Ольгу и разлучивший нас, казалось, навсегда, то рисовались бледные лица товарищей, заточенных в политических темницах, то возникали картины всевозможных подвигов в начавшейся неравной борьбе за гражданскую свободу. 

На следующий день, как только стало смеркаться, я и Михайлов пошли с визитом к Вивиен де-Шатобрен. 

Нас провели сначала в большую залу, увешанную бронзовыми люстрами и картинами в золоченых рамах, потом в одну из гостиных, затем в другую и, наконец, в голубой будуар, где на кушетке, с вытянутыми на ней ножками, в изящном костюме, полулежала молодая девушка с тонкой талией и с французским романом в руке. 

Не поднимаясь, она лениво протянула свою ручку Михайлову, который затем представил ей меня. Мы оба осторожно пожали ее ручку, не прикладываясь к ней, хотя выдержанный здесь стиль французского двора конца XVIII века и требовал того, а затем, подвинув к ее кушетке два низеньких пуфа, обитые голубой материей, сели перед ней, положив локти рук на свои колени, как два доктора перед постелью больной, и начали разговор прямо с сути дела. 

вернуться

74

Когда впервые печатался этот рассказ, главный герой его, Л. Ф. Мирский, сын польского шляхтича, был еще жив. Н. А. изменил для печати фамилию героя, назвав его Любомирским. В примечании к тексту в послереволюционном издании автор объяснял эту замену осторожностью. В соответствии с этим шеф жандармов А. Р. Дрентельн, в которого стрелял Мирский, назван был Дриттеном, а невеста Мирского Вивиен де-Шатобрен — Лилиан де-Шатобрен. Предосторожность, впрочем, была излишней, так как правительство вскоре после покушения Мирского узнало его фамилию, и за это покушение он был приговорен к смертной казни, замененной бессрочной каторгой (он подал прошение о помиловании). 

Посаженный в Алексеевский равелин Петропавловской крепости, Мирский из самых низменных, шкурных побуждений выдал заговор С. Г. Нечаева, связавшегося с революционерами на воле через распропагандированных им солдат крепостной стражи и жандармов равелина. Этим предательством Мирский не только сорвал подготовлявшийся Нечаевым побег, который явился бы большим моральным ударом царскому правительству, но и погубил многих солдат, а также ухудшил режим содержания политических заключенных. Отправлен в 1884 г. на Кару, выпущен в 1890 г. в вольную команду. В 1906 г. приговорен карательной экспедицией ген. Ренненкампфа к смертной казни за редактирование в Верхнеудинске оппозиционной газеты. Казнь заменена каторжными работами без срока. Мирский умер в 1919 или 1920 г. в Верхнеудинске. О его заключении в Алексеевском равелине, о предательстве и полученных за это льготах вроде винограда к обеду и хорошего табака, см. у  П. Е. Щеголева: «Алексеевский равелин, книга о падении и величии человека» (М., 1929, стр. 263—269, 292—312, 366—367).