— Давай сигнал!
Я протянул руку к решетке через верхнюю часть железной рамы, открывавшейся, как форточка, и дал три условленных удара. В тот же миг в колесе повторилась вся сцена, которую несколько минут проделывали мы сами. Все выскочили из него на двор и пошли кругом. Вызванные свистками солдаты вновь оттеснили их в коридор. Соскочив с окна и приложив ухо к краю своей двери, где была едва заметная щель между нею и косяком, я слышал, как и они, тоже смеясь для соблюдения внешности, расходились по своим камерам.
Прогулки были снова прекращены. Надолго ли? Что-то будет! Мы решили весь день до вечера не закрывать своих граммофонов, чтобы сообщать сейчас же друг другу обо всем, что произойдет.
Прошло два часа, и ничего не было. Потом в коридоре раздались звуки отпираемых дверей.
— Начальство ходит по камерам! — предупредил меня один из товарищей.
С замиранием сердца я ждал своей очереди и приготовился отвечать спокойно и твердо. Я хотел сказать, что двухлетняя полная изолированность и безмолвие уже свели с ума многих моих товарищей по заточению и почти одно спасение для них от окончательной гибели — это возможность говорить по временам; и потому я, хотя и не желаю делать неприятностей начальству, буду скакать через решетки каждый раз, как меня выведут.
Однако, к удивлению, мою дверь обошли. Подходя к ней, начальствующие лица остановились, что-то поговорили обо мне друг с другом и пошли далее, к следующему соседу.
Я подбежал к своему граммофону и сказал в него:
— Сейчас прошли мимо моей двери! Поговорили за нею и не зашли!
— Почему?
— Не знаю!
Начальство тем временем поднялось в верхнюю галерею и зашло к нашему «соклубнику» Грачевскому, который тотчас же при входе прикрыл для приличия крышкой свой граммофон, и мы слышали только гул голосов в его камере, не будучи в состоянии ничего разобрать.
Но вот хлопнула дверь его камеры, загремели ее запоры, и через минуту звякнула крышка его граммофона.
— Все тут? — долетел до нас его нервно прерывающийся голос.
— Все, — ответили мы.
— Ну и была же баня! — сказал он, переводя дыхание от сдерживаемого волнения.
— Что такое?
— Я им сказал так, как мы все сговорились. А они заявили, что с завтрашнего дня им приказано пустить в ход и штыки, и карцеры...
— Что же нам делать? — тревожно спросил один.
— Тем, кто стоял за прыганье, надо по-прежнему прыгать, — заявил Орлов. — А тем, которые присоединились только для того, чтоб поддержать товарищей, лучше всего совсем не выходить завтра на прогулку.
И вот когда на следующий день я и мои товарищи по коридору первыми пошли в колесо, мы тотчас перескочили через него и с волнением пошли кругом, ожидая появления солдат нам навстречу, колотья штыками и карцеров.
Но никто не явился.
Жандармы на вышке не свистали в свои свистки и не бежали в коридор за солдатами. Нам предоставили гулять вместе по двору вне клеток положенное число минут, а затем увели и заперли по камерам как ни в чем ни бывало, а в клетки ввели новую партию, которая сделала то же самое.
— Победа! — провозгласил Павел Орлов в нашем клубе.
— Но почему же они все-таки запирают в клетках каждую новую партию?
— А для гимнастики! — пошутил Орлов. — Чтобы приучить нас хорошо скакать через заборы на случай, если захотим бежать при отправке нас в Сибирь по этапам!
И мы действительно скакали ежедневно недели две или три и в конце концов даже научились прыгать с большим изяществом, устраивая наверху всякие гимнастические фокусы. Однако нашим разводящим это наконец надоело, и, выводя каждого из нас поодиночке на двор, они перестали запирать нас в клетки, предоставляя уходить через двери. Гимнастика кончилась. А потом нас стали выпускать и прямо на двор, чтоб не утомлять ноги провожающих нас тюремщиков напрасным хождением.
К нашему удивлению, никого из нас не посадили даже в карцер... Может быть, это было потому, что большинство из нас уже числилось не за охранкой, а «за следователем».
3. Звездное знамя
Прошла весна, прошло все лето, и наступила осень, не принеся в нашу жизнь никаких перемен.
Благодаря тому, что мы гуляли всегда теми же самыми партиями, по группам, у нас не вышло всеобщего знакомства, и разговоры скоро стали вялы. Чтобы еще более облегчить наши сношения, был придуман такой способ.
Все одиночные камеры Дома предварительного заключения выходят своими окнами на большой четырехугольный двор, так что из каждого окна видны камеры его противоположной и боковой сторон. Еще в самом начале лета, вскоре после того, как мы добились наших общих прогулок, я и один из товарищей, Куприянов, сидевший так, что наши окна были видны друг другу, сговорились снять с петель железные двойные рамы наших окон. Для этого, как оказалось, нужно было только взлезть гимнастическим способом под потолок на косой подоконник, протянуть через верх рамы в форточку руку и снять там железную цепь, прикреплявшую раму к среднему стержню заоконной наружной решетки. Это было довольно трудно сделать, не упав с высокого окна и не разбив себе головы валящейся на нее отцепляемой железной рамой. Но мы все же сделали опыт успешно и, сняв рамы, начали разговаривать друг с другом поперек двора.
Через полчаса ко мне нагрянуло начальство.
— Невозможно снимать рамы! — сказал мне помощник управляющего.
— Наоборот! — ответил я, делая вид, что не понимаю смысла его слов. — Рамы очень легко снимаются. Стоит только отстегнуть наружную цепь.
Он не выдержал и расхохотался.
— Да вы же понимаете, что я говорю не об этой невозможности!
— А в таком случае зачем же рамы сделаны так, что их можно снять? Притом же вы сами видите, что в камере душно, и для здоровья необходимо впустить немного свежего воздуха.
— Нет, нет! Закройте! — сказал он и, смеясь, ушел.
Я понял, что дело выиграно. Наше двухлетнее томление в одиночестве за простые убеждения начало трогать не только общество, но через него и самих наших сторожей. Только верхнее правительство да те, кто делал на наших губимых жизнях свою карьеру, были еще совершенно глухи к происшедшей перемене во взглядах культурных слоев на наши цели и стремления.
Помощник начальника пошел затем и к Куприянову, тоже, как я, одному из самых младших заключенных, умершему потом в Петропавловской крепости, и, предложив ему обратно вставить раму, ушел.
Ни я, ни Куприянов, конечно, не вставили своих рам, а потому через несколько часов, узнав от нас результаты переговоров, начали отцеплять рамы и другие и сделали это довольно благополучно, за исключением одного, который сорвался с окна и получил удар падавшей над ним рамой прямо в голову. Однако, к его счастью, о его темя ударился не ее железный переплет, который пробил бы ему череп, а стекло рамы, которое разбилось на его голове, а сама рама повисла на его шее, как ожерелье.
Мы стали наконец дышать более чистым воздухом, и теперь благодаря общим прогулкам и разговорам через окна наши вонючие «клубы» стали открываться реже.
Я не могу припомнить за этот год никаких других особых событий в нашей жизни, на которых стоило бы остановить внимание читателя, за исключением одного, которое меня до сих пор очень трогает. Наступала столетняя годовщина возникновения великой заатлантической республики. Там, далеко за океаном, готовились торжественно праздновать первый день начала гражданской свободы Нового Света.
Иллюстрированные американские журналы, которые мы получили контрабандой, были полны приближающимся торжеством, и республиканские партии других стран посылали за океан свои приветствия.
«Неужели в России никто не откликнется на это мировое торжество? — думалось мне и моим друзьям. — Если на воле никто не хочет или не смеет, то откликнемся мы здесь, в заточении!»
И мы откликнулись...
Узнали ли об этом тогда наши американские друзья? Я думаю, что никто не сообщил им о нашем привете в то время, потому что мы не могли телеграфировать о нем сами, а наши друзья боялись, чтобы не повредить нам. Так сообщу же я о нем теперь, хоть и с запозданием на тридцать с лишком лет!