Цингу я инстинктивно лечил хождением, хотя целыми месяцами казалось, что ступаю не по полу, а по остриям торчащих из него гвоздей, и через несколько десятков шагов у меня темнело в глазах так, что я должен был прилечь. А начавшийся туберкулез я лечил тоже своим собственным способом: несмотря на самые нестерпимые спазмы горла, я не давал себе кашлять, чтобы не разрывать язвочек в легких, а если уж было невтерпеж, то кашлял в подушку, чтоб не дать воздуху резко вырываться. 

Так и прошли эти почти три года в ежедневной борьбе за жизнь, и если в бодрствующем состоянии они казались невообразимо мучительными, то во сне мне почему-то почти каждую ночь слышалась такая чудная музыка, какой я никогда не слыхал и даже вообразить не мог наяву; когда я просыпался, мне вспоминались лишь одни ее отголоски. 

Щеголев в архиве равелина нашел доклады нашего доктора Вильмса царю о состоянии нашего здоровья. В одном из них обо мне было сказано: «Морозову осталось жить несколько дней», — а через месяц он писал: «Морозов обманул смерть и медицинскую науку и начал выздоравливать»[107]. Оказалось потом, что туберкулез легких у меня совсем зарубцевался, и теперь доктора, осматривая меня, с удивлением находят один огромный рубец в правом легком, от плеча до поясницы, и несколько меньших в левом легком; и это вместе с рядом научных идей — мое единственное наследство от Алексеевского равелина. Почти через три года нас, оставшихся в живых, перевезли, заковав по рукам и по ногам, в только что отстроенную для нас Шлиссельбургскую крепость, где стали наконец давать и научные книги. А через 25 лет, когда нас освободили оттуда в ноябре 1905 года, я получил возможность разрабатывать то, о чем только мечтал в заточении. 

Привыкнув с юности глядеть только на будущее, я редко вспоминаю о своей прошлой жизни в темницах. Лишь изредка на меня веет минувшим; и вновь звучит в моих ушах стихотворение, которое я чуть не каждый день повторял в Алексеевском равелине, стихотворение, написанное одним из первых моих товарищей в Доме предварительного заключения — Павлом Орловым, — убитым с целью грабежа в сибирской тайге одним уголовным, с которым он бежал из тюрьмы:  

Из тайных жизни родников
Исходит вечное движенье.
Оно сильнее всех оков,
Оно разрушит ослепленье
Людских сердец, людских умов,
Как в грозный час землетрясенье
Основы храмов и дворцов.
Оно пробудит мысль народа,
Как буря спящий океан,
И слово грозное: «Свобода!» —
Нежданно грянет, как вулкан.
Хоть буря влагою богата,
Но ей вулкана не залить, —
Так жизни вам не подавить
Решеньем дряхлого сената.
Да, пламя вспыхнет и сожжет
Дворцы и храмы и темницы!
Да, буря грянет и сорвет
С вас пышный пурпур багряницы!
Святой огонь любви к свободе
Всегда силен, всегда живуч.
Всегда таится он в народе,
Как под землею скрытый ключ.
Пред ним бессильны все гоненья,
Не устоит ничто пред ним,
Как искра вечного движенья,
Он никогда не угасим.

И вот десять лет тому назад грянула эта буря. Она порвала старые оковы, и мы теперь стоим на перевале к новой, лучшей жизни.

Пролог[108]

История этой книги длинная, очень длинная. 

Эти стихотворения, рассказы и воспоминания были написаны уже много лет назад среди других рассказов, стихотворений и воспоминаний. Это как бы остатки великого кораблекрушения. Большая часть груза погибла навсегда. Волны выбросили на берег лишь немногое. 

Была когда-то крепость на необитаемом острове огромного Ладожского озера, этого внутреннего моря Европы. Она существует и теперь все та же по своему внешнему виду. Но это уже не та прежняя неприступная крепость, окутанная покровом государственной тайны, куда никогда не должна была проникнуть нога постороннего человека, где всякий, входивший под своды одной из ее келий, терял самое свое имя и становился нумером

Тот старый Шлиссельбург разрушен навсегда могучим напором общественного движения 1905 года. 

В продолжение двадцати лет там жили тени бесследно исчезнувших людей — нумера. Отрезанные навсегда от внешнего мира, они, как спиритические духи, долго сообщались друг с другом только стуком пальцев по стенам своей каменной гробницы и один за другим безмолвно переходили в вечность. И этот переход узнавался другими тенями лишь по прекращению их тихого стука. 

Стук, постоянно слышавшийся по вечерам в каменных стенах этой непроницаемой крепости, когда прикладывали к ним ухо, передавал многое. Порой сквозь толщу извести и кирпича переходили вопросы и ответы, порой передавалось целое сообщение и записывалось соседней тенью на грифельной доске или — впоследствии — в особой тетрадке. На каждой такой тетрадке стоял нумер тени, которой она принадлежала, и сама тетрадка, попав в келью, становилась тоже тенью, так как никто посторонний уже не мог ее более видеть. 

Таким именно путем когда-то прошли сквозь толстые стены от одного узника к другому и все приведенные здесь стихотворения. Огромное большинство остальных погибло навсегда вместе с их авторами-тенями, тихо перешедшими из мира заживо погребенных в мир действительного вечного покоя, «где нет ни печали, ни болезней, ни воздыханий». Кельи, где они слагали в уме или на грифельной доске свои стихотворения и рассказы, стали для них, как и было им объявлено при входе, только временными могилами, из которых была одна дорога — в вечные. 

От многих узников теперь не сохранилось ничего, кроме косвенного ряда едва заметных углублений в каменном полу их келий, выбитых их долго ходившими взад и вперед ногами, да еще одного большого, хотя и неглубокого углубления в почве за бастионами крепости, там, где вечно плещут волны и где лежат их вечные могилы. Там, на берегу, их зарывали по ночам при свете фонарей и, выбросив избыток земли в глубину озера, прикрывали их могилы свежим дерном, чтоб утром не было заметно никаких следов погребения даже и на этой, недоступной ни для кого чужого, полосе берега под бастионами. Но эти расчеты не удались. Изрытая почва осела, и теперь над каждой могилой образовалось по легкому углублению. 

Прозаические произведения этой книги принадлежат более позднему периоду заключения. Большинство первоначальных узников Алексеевского равелина Петропавловской крепости и, как его продолжения, Шлиссельбурга были уже в своих могилах. Остальные быстрыми шагами шли вслед за ними. Некоторые потеряли рассудок, и через несколько лет все кельи должны были опустеть, а стук в стенах темницы мог навсегда прекратиться. 

И вот условия жизни в этом крошечном мирке заживо погребенных были улучшены. 

Зачем? 

Может быть, для того, чтобы не опустела темница и тюремщики не потеряли своих мест? 

Но, как бы то ни было, бывшие тени вдруг увидели друг друга. Они все еще оставались безыменными нумерами, но их стали водить на прогулку по два вместе. Это была для них неожиданная радость, и смерть перестала косить одну бледную тень за другой. В их кельях появились чернила и бумага без нумерованных страниц, и тотчас же возникла целая литература повестей, рассказов и воспоминаний, писавшихся для развлечения друг друга. Появились даже товарищеские сборники, перебрасывавшиеся из одной «прогулочной клетки» в другую, когда заключенных выводили гулять в глубокий промежуток между стеною их темницы и высоким бастионом крепости. 

вернуться

107

Об отношении доктора Вильмса к находившимся под его наблюдением политическим заключенным рассказывают и другие «сидельцы» равелина. Интересна характеристика его в августовском письме В. Н. Фигнер за 1883 г. к сестре из Петропавловской крепости (Соч., т. VI, 1932, стр. 65 и сл.) и в «Странице из воспоминаний» А. А. Спандони («Былое», № 5, 1906, стр. 30 и сл.).

вернуться

108

 Очерк «Пролог» напечатан в виде предисловия к книге «Под сводами» (стр. 5—8), составленной Н. А. (Под сводами. Сборник повестей, стихотворений и воспоминаний, написанных заточенными в старой Шлиссельбургской крепости. Составлен Николаем Морозовым. Изд. «Звено». М., 1909, 305 стр.). В сборнике помещены произведения Н. А. Морозова, В. Н. Фигнер, М. В. Новорусского, Г. А. Лопатина и других шлиссельбуржцев.