«Личное счастье, — думал я, — не для меня, отдавшего свою жизнь сознательно на гибель для осуществления великой цели».
Так я возвратился домой к своим друзьям и к нашим упакованным чемоданам.
— Где это ты пропадал? — спросил меня Иванчин-Писарев.
— Так. Шлялся по городу перед отъездом. Прошел и мимо дома Алексеевой, но там ее нигде не было видно.
— Она теперь здесь важная дама, — ответил он. — Ее нетрудно было видеть. Девель мне говорил, что она каждый вечер катается со своими детьми в коляске по здешнему Невскому проспекту.
— Почему бы перед отъездом не побывать у нее? — заметил Богданович.
— Конечно, теперь можно бы, — ответил Писарев, — но только нам, пожалуй, уже некогда.
— Да, надо не опоздать к поезду, — заметила Вера.
Так за все наше пребывание мы и не побывали ни у кого и ни с кем не познакомились в Тамбове.
4. Изумительный револьвер
На следующее утро мы были уже в Саратове и поехали не в гостиницу, а прямо на квартиру к одному знакомому Веры и Писарева. Это оказался круглый, как земной шар, господин по фамилии Гофштеттер, служивший, кажется, в местном отделении государственного банка. Он принял нас как родных и сейчас же отвел нам комнаты в своей огромной квартире, казавшейся еще больше от малого количества мебели, оставлявшей у него пустыми целые стены.
— Здравствуйте! Милости просим! Будьте как дома! — говорил он нам с широкой улыбкой удовольствия на круглом, как луна, бритом лице.
— Мы не стесним вас?
— Нет, нисколько, — заметила подошедшая к нам скромная женщина, его жена. — Скорее вам будет неудобно, так как постели у нас есть, а кроватей нет, и ночевать вам придется на полу.
— Это пустяки! — возразил Богданович. — Мы ведь приехали не для устройства себе тепленьких местечек.
— Да, знаю, знаю!
Сзади нас послышались тихие мягкие шаги.
— А вот и мой старший сын, поэт! — отрекомендовал нам Гофштеттер молодого, с помятыми чертами лица, человека с чрезвычайно длинными локонами, спускавшимися ему на плечи.
Поэт с томным видом поздоровался с нами.
— Впрочем, товарищи не признают его за поэта! — шутливо прибавил отец. — Прозвали его вместо Василия Василисой, но он не обижается и относится к их шуткам так, как и полагается таланту, — с полным презрением.
— Ну чего ты вечно шутишь! — ответил с кислой улыбкой поэт своему веселому отцу. — Никогда не дождешься от тебя серьезного слова!
Сзади нас с другой стороны послышались легкие шаги, на этот раз уже женских каблучков.
— А вот и мои дочки Фанни и Люси! — сказал отец семейства, представляя нам двух подошедших вместе беленьких стройных девушек, напоминающих диккенсовских мисс, — одну лет шестнадцати, другую лет семнадцати.
Они подали нам свои тоненькие ручки и тотчас же сели рядом друг с другом в стороне, на единственном прорванном диване, наблюдая нас и тихо перешептываясь между собой. Одна была в голубой кофточке, другая в розовой. Их тонкие, гибкие шеи особенно бросились мне в глаза.
На столе появился самовар. Мы с родителями уселись кругом него, а молодежь подходила, сама наливала свои стаканы и уходила: кто на окно, кто в угол. Очевидно, в этом доме была полная свобода и независимость каждой личности.
Через полчаса пришли еще двое молодых людей.
— А! Мой младший сын! — сказал хозяин, с удовольствием глядя на первого из вошедших, красивого белокурого молодого человека. — Доброволец, как его здесь все называют! А это его товарищ по гимназии Поливанов! — добавил он, представляя нам второго юношу лет шестнадцати с лицом чисто античной красоты, невольно останавливавшим на себе всякий взгляд, — брюнета с огромными блестящими, полными внутренней мысли, карими глазами.
Новопришедшие поздоровались с нами и молча присели у свободного края стола.
— А почему вас зовут добровольцем? — спросил Иванчин-Писарев младшего Гофштеттера.
— За участие в сербском восстании, — ответил он.
— Да! — воскликнул с видимым удовольствием отец. — Мы его ни за что не хотели пускать, а он какую штуку с нами выкинул! Вот этот, наш поэт, — и он кивнул головой на длинноволосого сына, — добился от нас того, что мы ему взяли заграничный паспорт. Уже собрался ехать и уложил все свои чемоданы, а этот, — и он кивнул на младшего, — похитил у него ночью и паспорт, и деньги, и чемоданы и уехал под его именем от нас с самым ранним утренним поездом. Мы все проснулись, — смотрим: нет ни чемоданов, ни паспорта, ни денег, ни сына! Бросились на вокзал. Служащие говорят, что видели его, уже уехавшего по направлению к Москве с предыдущим поездом.
— Ну и что же? Вы погнались? — спросил Иванчин-Писарев.
— Где его догонишь! Мы сообразили, что он на какой-нибудь большой станции, наверно, переменит поезд, чтобы сбить нас с пути. Решили, пусть уж едет, а поэт наш так и остался знаменит лишь тем, что губернатору попался на глаза.
— Но почему же он не должен был попадаться на глаза губернатору? — спросила Вера.
— Губернатор этот не выносит молодых людей с длинными волосами. Сейчас же, как увидит, кличет полицейского и велит отвести в цирюльню и немедленно обстричь.
— И его обстриг?
— Конечно, сейчас же! Смотрим, возвращается домой совсем без волос, окарнали под гребенку, мы даже и не узнали его сначала. Совсем вдруг перестал на поэта походить!
Умные карие глаза Поливанова, сидевшего рядом со мной, засветились юмористическим блеском.
— А как же теперь? Ведь волосы уж отросли. Вдруг и здесь губернатор увидит и острижет? — спросил, насмешливо улыбаясь, Иванчин-Писарев.
— Теперь сын зорко смотрит вперед и назад, когда идет по улицам. Чуть увидит губернатора, скрывается в первый подъезд или ворота.
Мы кончили чай и, встав из-за стола, разделились по группам. Я прежде всего пошел к собравшейся в стороне молодежи.
— Вы в самом деле пишете стихи? — спросил я поэта.
— Да, — скромно ответил он.
— А можно посмотреть? Я тоже пишу.
— Вы печатали уже? — спросил меня Поливанов.
— Да.
— Где?
— Одно было в журнале «Вперед» и несколько в заграничном сборнике «Из-за решетки».
— У меня он есть! — живо ответил Поливанов. — Ваши стихи...
Он вдруг запнулся, явно считая свой готовый сорваться вопрос неделикатным.
— Мои в середине, — ответил я ему, — подписаны: «М. Н.».
— Я их знаю наизусть, — ответил он и начал декламировать первый куплет моих «Видений в темнице».
«Вот что значит печатное слово! — подумалось мне радостно. — Даже и здесь распространились мои стихотворения! Это удивительно: сидеть и ни о чем не думать, а в это время ваши образы, мысли и слова повторяются в чьей-нибудь незнакомой вам голове! Вы ее не знаете, и она вас не знает, но все, что было в вас, в той же последовательности происходит затем в ней».
Взглянув на своих юных собеседников, я увидел, что они смотрели на меня теперь совсем другими глазами, чем прежде. Видно было, что они ловили и запоминали каждое мое слово, а сами стали как-то сдержаннее со мной.
«Вот и отрицательная сторона писательства», — подумалось мне.
— Так можно посмотреть ваши стихотворения? — снова спросил я поэта, чтоб прервать наступившее молчание.
Но он уже ни за что не хотел давать мне их и обратно сунул в карман свою тетрадку.
— Нет, нет! — говорил он. — Какой же я поэт! Я так только, для себя пишу!
Как я ни бился, никакого результата не получилось в этот день. Потеряв надежду, я начал расспрашивать Поливанова о местной молодежи.
— Есть у вас кружки?
— Есть, — ответил Поливанов. — В старших классах всех наших учебных заведений много сочувствующих вам, но, к сожалению, они не знают, что могли бы предпринять. Тот кружок, к которому я принадлежу, завел знакомство с рабочими, но это нас не удовлетворяет, нам хотелось бы начать вооруженную борьбу. У нас есть уже и револьверы.
— А какой системы?