Решив это, я несколько успокоился и заснул. Но сон мой был не крепок, через каждые полчаса или час я просыпался и, видя вокруг себя совсем новую обстановку, спрашивал себя: «Что такое? Ах да! Ведь я же на свободе! У отца! Или все это я вижу во сне? Ведь сны мои часто бывают так ярки, что их нельзя отличить от действительности! Они отличаются только тем, что скорее забываются потом, чем виденное мною наяву».
Я много раз зажигал спичку и смотрел по своим часам на столике у кровати, как приближается утро.
Вот стало светать. Наступило шесть часов. На лестнице послышался шорох прислуги.
Я быстро вскочил, взял обратно из-за двери свое платье и сапоги, которые еще не успели вычистить, умылся наскоро, оделся, надел внизу свое пальто, калоши и шляпу. Изумленный и еще полуодетый швейцар отпер мне парадную дверь, и я направился к Николаевскому мосту, все время наблюдая потихоньку, не следят ли за мной шпионы.
Но никто за мной не шел. Улицы были еще почти совершенно пусты.
2. Пир на весь мир
Как ошибочна, как призрачна наша свобода действий! Вот этому наглядный пример.
Когда я, проснувшись утром, вспоминаю какой-нибудь сложный сон, прерванный моим пробуждением, мне часто кажется, что мысль моя витала сначала без определенной цели и пути. А между тем финал сна ясно показывает, что все предыдущее, по-видимому, бессвязное блуждание воображения подготовляло именно его, этот финал, а сам он обыкновенно бывает какое-нибудь кошмарное событие, вызванное тревожным состоянием сердца.
Так было и в данном случае. Обнаружил ли я свободу действий, уйдя таким образом утром от отца, или я прямо не мог не уйти, потому что какая-то высшая сила, чем я сам, сила любви и преданности высшим идеалам, непреодолимо влекла меня к людям, которые служат так самоотверженно этим идеалам? Все, что я припоминаю о своем тогдашнем душевном состоянии, наглядно говорит мне, что иначе поступить я не был бы в силах.
Перейдя Николаевский мост, я взял извозчика, так как не знал, где находится указанная мне курсистками улица, а спрашивать прохожих считал неудобным, да их почти и не было так рано. Я ехал очень долго, убедился, оглянувшись при удобных случаях несколько раз, что за мной не едут соглядатаи, и наконец увидел на углу название нужной мне улицы. Это была Лиговка. Я сейчас же отпустил извозчика и пошел далее пешком. Еще было слишком рано, чтобы явиться с визитом, и я описал несколько кругов по этому кварталу, прежде чем решился позвонить. Мне отворила комнату сестра Фанни, Роза, тоже присутствовавшая при встрече меня, но она меня теперь совершенно не узнала.
— Что вам угодно? — спросила она, подозрительно осматривая мою новую для нее, элегантную, дендиобразную фигуру.
— Да просто повидать вас! — ответил я, смеясь.
Она так и отпрыгнула, узнав меня по голосу:
— Посмотрите! — звонко закричала она со смехом. — Посмотрите все, что с ним сделали! — и, потащив меня в пальто и котелке на средину следующей большой комнаты, где пили чай ее сестра и еще три-четыре курсистки, собиравшиеся на лекции, она схватила меня за обе руки, поставила носки своих башмаков против моих и со смехом начала кружиться со мною по комнате. Все остальные повскакали и тоже смотрели на меня, разинув свои ротики и не узнавая.
— Да это Морозов! — воскликнула вдруг одна из них, и вся комната наполнилась их серебристым смехом. Некоторые даже сели на стулья, будучи не в силах более держаться на ногах.
Одна сняла с меня котелок и начала рассматривать меня без него, смеясь еще больше. Потом две стащили с меня пальто, и новый взрыв смеха зазвенел при виде моего смокинга.
Я сам смеялся с ними.
— Да вы теперь совсем и на русского не похожи! — воскликнуло несколько девушек.
— Он теперь совершенно француз! — говорила одна.
— Нет, англичанин! — спорила другая.
— Нет, швед!
— Нет, он больше похож на испанца!
— Да садитесь же вы пить чай! — запротестовала наконец Фанни, — а то они совсем вас разорвут на клочья. Почему вы вчера не были? Вас ждали по крайней мере человек двадцать до самой ночи!
Я рассказал все мои приключения, начиная от переодевания в ванне и кончая посещением французской комедии с заговорщиком. Веселью всех не было конца. Все это казалось им в связи с чудесами, которые рассказала Эпштейн о роскоши моего жилища, настоящей сказкой из «Тысячи и одной ночи». Глаза у всех так и сияли.
— Его не отпустят теперь из дому без гувернантки! — смеясь до слез, юмористически грустно воскликнула Роза, когда я им рассказал, как добрая Мария Александровна, переглянувшись бегло с моим отцом, пошла провожать меня на прогулку перед поездкой в театр.
— Как же теперь повидать мне Кравчинского и его товарищей? — спросил я наконец, когда первый порыв разговорчивости немного ослабел.
— Мы не знаем! — ответили они. — Они у нас бывают часто, но мы не знаем, где живет кто-нибудь из них.
— Мне необходимо их сегодня же видеть! — воскликнул я. — Вы сами видите, как трудно мне теперь жить. И мне надо обсудить с ними, как поступать далее с наибольшей пользой для нашего дела.
— Я сбегаю к Эпштейн! — сказала Роза. — Но она на другом конце города, и я вернусь не ранее чем через два часа. Вам надо подождать у нас.
— Да, это верно! — согласился я. — Мне не следует показываться без нужды на улицах, пока не решим, как быть.
— Ну вот и отлично!
И, быстро одевшись, она убежала.
Прошло полных четыре или пять часов, прежде чем она возвратилась вместе с Эпштейн, которую пришлось разыскивать на курсах, так как ее не оказалось дома.
Эпштейн повела меня прямо к Кравчинскому, но и его не было в квартире.
Лишь часов в семь вечера Кравчинский возвратился и бросился обнимать и целовать меня, как сумасшедший.
— Что же это ты так надул нас всех вчера? — был первый его вопрос. — Очевидно, отец не пустил?
— Да.
И я вновь рассказал ему, как было дело.
— Это удивительно! — воскликнул он. — Что за контрасты! Даже и вообразить трудно! Целый год Третье отделение разыскивало тебя по всей России, как одного из опаснейших заговорщиков, ты ходил в народ, был редактором революционного журнала за границей, числишься и теперь членом Интернационала, и вдруг тебя, как мальчика, не пускают на улицу без сопровождения гувернантки, специально приставленной к тебе!
И он засмеялся своим добрым, ласковым смехом.
— Но, — прибавил он, — тебе необходимо все это претерпеть и обязательно оставаться у отца.
— Почему же? Неужели у нашего тайного общества нет такого опасного дела, на которое меня ему было бы нужно? Тогда надо только дать мне три тысячи рублей, чтобы я внес отцу его залог за меня и исчез бы из дому. Знаешь, я очень много думал о способах вооруженной борьбы. Все эти народные восстания, баррикады, сражения народа с войсками и отдельных войск друг с другом страшно жестоки. Сколько тысяч человеческих душ гибнут напрасно, сколько разбитых сердец остаются после их гибели! Ведь у каждого есть близкие! Не лучше ли употреблять способ единоборства, как в библейской легенде о Давиде и Голиафе, или как в нашей русской истории в борьбе Пересвета и Осляби с татарским великаном?
— Я тебя не вполне понимаю, — ответил он задумчиво.
— Видишь ли, перед самым отъездом из Женевы сюда я перечитывал шиллеровского Вильгельма Телля и пришел к выводу, что он, или, скорее, сам Шиллер, в этой поэме дал нам более гуманный способ борьбы за гражданскую свободу... Это, так сказать, новый завет вооруженной борьбы взамен старого, жестокого, где напрасно гибли тысячи людей.
— Однако, брат, теперь я и сам не пустил бы тебя на улицу без гувернантки! — сказал, смеясь, Кравчинский. — Но, впрочем, — снова задумавшись, прибавил он, — в таком случае следовало бы приставить гувернантку и ко мне. В этом способе борьбы, о которой ты говоришь, есть только один подводный камень. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. После того как увенчают Вильгельма Телля, найдутся десятки слабоумных подражателей, способных стрелять по воображаемым врагам человечества, и этим они так втопчут в грязь твой способ, что тебе самому будет за него стыдно.