— Разных. У меня есть маленький бельгийский и, кроме того, отцовский, старинной системы Кольта.
— Знаю, — ответил я. — Его стволы в барабане заряжаются прямо порохом и пулями, а снаружи на них насаживаются обыкновенные пистоны.
— Да! Но беда в том, что у меня он стреляет всеми шестью своими стволами сразу.
— Не может быть! — воскликнул я с изумлением. — Вы, верно, не умеете заряжать!
— Нет, умеем! Но как бы мы его ни заряжали, всегда выходит одно и то же: цельный залп, и все шесть пуль летят из него вместо одной!
Это меня задело за живое. Я с детства был знаком со всеми системами огнестрельного оружия, так как у моего отца была богатая и разнообразная коллекция. Ружья, пистолеты, револьверы, кинжалы, стилеты, сабли, шпаги, рапиры и даже старинные луки с колчанами стрел обвешивали в нашем деревенском доме все стены специальной комнаты, называвшейся «оружейная». И я стрелял еще мальчиком из револьверов всех систем, в том числе и из кольтов, и никогда ничего подобного не получалось. Кроме того, я инстинктивно понимал, что лучшим средством пробить стену отчуждения, неожиданно возникшую между мной и новой юной молодежью с того момента, как я вышел из трехлетнего заключения, окруженный в ее глазах ореолом мученика и члена большого тайного общества, — это было начать вместе с ними какое-нибудь товарищеское предприятие, на котором они увидели бы, что и я в глубине души остался таким же, как и они.
— Пойдемте, когда вы будете свободны, за город и попробуем! — сказал я Поливанову.
У него глаза так и засветились от удовольствия.
— А можно пойти туда трем или четырем из моих товарищей? — робко спросил он.
— Отчего же нельзя? Пусть идут все, кто захочет!
— А когда?
— Да хоть сегодня же. Зачем откладывать? Времени до вечера еще много.
— Так я сейчас же побегу домой и принесу сюда револьвер, а доски для цели товарищи отнесут прямо на Волгу. Там на льду мы и устроим пробу!
И он мгновенно исчез.
Я временно присоединился к общему разговору «взрослого поколения», сошедшегося в другом углу комнаты и рассуждавшего с Гофштеттером о способах нашего устройства на места. Послышались имена местных деятелей — Праотцева, Борщева и еще каких-то других, способных нас устроить, — и с ними решено было начать переговоры с завтрашнего дня. Наконец возвратился и Поливанов, принеся мне свой большой револьвер.
Я осмотрел его барабан. В нем не было никакого сообщения между стволами, но вместо пуль, специально отлитых по их размеру, мне принесли обыкновенную картечь, шарики которой были слегка меньше отверстий, и потому приходилось их обертывать в бумагу, чтоб не выпадали.
— Не от этого ли происходит всеобщий выстрел? — спросил меня Поливанов.
— Едва ли, если пули, обернутые бумагой, входят плотно.
Я сам зарядил револьвер.
— Вот увидите, — сказал я, — что теперь выстрелит каждый ствол отдельно!
Но Поливанов все еще не утратил своего сомневающегося вида. Мы отправились на берег Волги, недалекий от дома Гофштеттеров. Там нас ждали еще четыре гимназиста, один из которых, Майнов, попал потом на долгое время в ссылку, тогда как самому шедшему со мной Поливанову предназначалось судьбой разделить со мной через несколько лет двадцатипятилетнее заточение в Алексеевском равелине Петропавловской крепости и затем в Шлиссельбурге.
Но мы не предчувствовали ничего подобного, и ни одной тени от грядущего времени не падало на наше «настоящее». Мы всей компанией отправились по занесенному снегом льду великой русской реки и, отойдя на достаточное расстояние от города, воткнули рядом в снег принесенные нами три доски и нарисовали мелом на средней из них кружок. С уверенным видом знатока я отошел на десять шагов и прицелился, говоря:
— Вот увидите, как этот револьвер хорошо выстрелит!
Вся молодежь скромно промолчала, но с нескрываемым опасением за меня и за себя отошла в сторону.
Чтобы показать им, что надо стрелять, недолго целясь, я быстро взмахнул вверх револьвером и в одно мгновение спустил курок.
Мне показалось, словно бомба вдруг разорвалась в моих руках! Револьвер привскочил вверх, вырвался из рук и был переброшен какой-то непреодолимой силой через мою голову.
Я стоял несколько секунд неподвижно, совершенно оглушенный.
— Вот! — сказал Поливанов, подбегая ко мне со всей компанией. — То же самое случалось и у всякого другого, кто хотел стрелять из этого револьвера!
Порядочно сконфуженный, я повернулся назад и вынул строптивое оружие из снега, в который оно упало. Нижняя из шести пуль, бывших в его барабане, оказалась сплющенной о находившуюся перед нею часть револьвера; другая пуля наделась шапочкой на его шомпол сбоку, а остальные четыре, очевидно, улетели в небо. Когда мы подошли к цели, не только в ее кружке, но даже и в самих досках не оказалось ни одной пули!
— Все перенесло через цель! — сказал Поливанов. — Так происходило и всегда!
Остальные мои спутники тоже живо заговорили со мною, рассказывая наперерыв удивительные случаи их стрельбы из невежливого револьвера, издевавшегося над всеми, кто его брал, хотя по виду он и был самый обычный кольтовский, без изъянов.
Это приключение сразу проломило между нами лед, и я возвратился обратно в город в самых лучших отношениях с ними, т. е. не в виде наставника и учеников, а в виде старшего товарища, с которым можно, не стесняясь, смеяться и говорить о чем угодно, не следя за каждым своим словом.
— Самое лучшее, — сказал Поливанов, — продать этот револьвер кому-нибудь из жандармов, и пусть он стреляет из него в нас!
Однако как мы ни шутили, а все же до самого вечера я не мог избавиться от конфузливого чувства, вспоминая о своей самоуверенности и ее результатах. Это совсем не напоминало мне моего идеала — вольного стрелка Вильгельма Телля[44].
5. Тайна волжского берега
В наступившую ночь Писарев, Богданович, Соловьев и я с Верой расположились как попало по комнатам квартиры Гофштеттера, а на другой день трое первых пошли искать самостоятельную квартиру.
— Нельзя оставаться даже и несколько дней в таком вертепе! — говорил осторожный Писарев. — Тут, оказывается, сборное место для всей местной радикальной молодежи, соприкосновения с которой мы именно и должны бояться как огня. Если б я знал, что здесь такая коммуна, то я ни за что не согласился бы переночевать даже и один раз. И кто мог бы ожидать этого? Подумайте сами: хозяин — немец с головы до пяток, даже обрит, как пастор, а в доме у него...[45]
— Настоящая анархия по Прудону! — окончила Вера ходячим в то время среди нас юмористическим выражением.
И вот на дальней окраине города, почти на берегу Волги, был приискан Иванчиным-Писаревым деревянный домик, в котором и поселились: он сам в качестве зимующего без дела капитана буксирного парохода «Надежда», затем Вера под видом его жены и я под видом брата Веры.
Хозяин дома, отставной армейский капитан, был очарован случаем получить к себе таких жильцов.
— Уж не откажите мне, когда откроется навигация, — говорил он Писареву, — в бесплатном провозе на вашей «Надежде» кой-каких моих товаров.
— С удовольствием! С удовольствием! — деловито говорил ему Писарев. — Все, что нужно, перевезу в своей собственной каюте!
Мы зажили здесь так же, как и ранее в Тамбове, без прислуги. Моя обязанность была и тут каждый день ходить на рынок, в булочную, купить черного и белого хлеба, говядины, овощей, свежего сливочного масла и ставить по утрам самовар. Вера приготовляла в голландской печке или на керосиновой лампочке наш обед, а Писарев заведовал остальными делами.
Богданович и Соловьев поселились недалеко от нас в каких-то комнатах и приходили проводить с нами каждый вечер. А Гофштеттерам и всей молодежи было сказано, будто мы уехали из Саратова неизвестно куда. Сношения поддерживались только с нотариусом Праотцевым и присяжным поверенным Борщевым, которые хлопотали об устройстве нас в деревнях на места.
44
Интересные подробности о саратовской революционной молодежи, среди которой действовал Н. А. в описываемый период, — в позднейшем очерке одного из тогдашних молодых людей, И. И. Майнова, «Саратовский семидесятник» («Минувшие годы», № 1, 1908, стр. 244—276; № 3, стр. 171—208; № 4, стр. 252—282).
Очерк посвящен жизнеописанию и революционной деятельности главного героя рассказа «Изумительный револьвер» П. С. Поливанова, который просидел одновременно с Н. А. почти двадцать лет в Шлиссельбургской крепости. Описывая общество, собиравшееся у Гофштеттеров, И. И. Майнов так характеризует тогдашнего Н. А.: «Когда разговор, что так часто бывало, сводился на литературу, на поэзию или принимал шутливый и веселый характер, то первое место в живой словесной перестрелке занимал молодой человек лет 23—24, стройный, хорошенький, с нежным цветом лица, с ясными глазами, в которых самый опытный сыщик не увидел бы ничего говорящего о том, что вот это — "заговорщик" и будущий террорист. В литературно-философски-шутливом causerie Николай Иванович Полозов — псевдоним этого нелегального — напоминал скорее какого-нибудь беззаботного виконта дореволюционной эпохи, чем русского "нигилиста", которому по шаблону реакционных романов того времени (Маркевич, Авсеенко, Крестовский, Мещерский и т. д.) полагалось быть неотесанным циником, отрицающим эстетику и носовые платки. Этот "нигилист" не только признавал эстетику, но и был проникнут эстетическим чувством до конца ногтей. Он был изящен и по внешности, и по ходу своих мыслей, живому, свободному, почти всегда несколько своеобразному, и по легкой, искристой форме своей речи, с прорывающимися в ней по временам нотками лиризма, тотчас же спешившего замаскироваться веселой шуткой. Тонкий и строгий критик чужих стихов, Николай Иванович сам писал очень недурно».
Излагая дальше содержание революционных бесед молодежи, собиравшейся на балконе квартиры Гофштеттера, автор очерка вспоминает: «Мечтали о возрождении человечества к новой жизни, искали путей к такому возрождению и, чувствуя в себе силы идти в своих исканиях навстречу всем бедам и напастям, какие может послать судьба, беззаботно отдавались красивым настроениям, когда они являлись естественно и охватывали сразу всех, как это иногда бывает в хорошей компании. В такие моменты Морозов являлся самым приятным и занимательным собеседником. По своей любви к шуткам он нередко старался поддеть нас, юношей, на нашей юношески прямолинейной и необузданной революционности и раз сочинил с этой целью особые стихи, сверхультрареволюционные; не только содержание, но и самые рифмы в этих стихах состояли сплошь из самых сакраментальных или жупельных для революционера слов: "жандармы" — "казармы", "троны" — "стоны" (конечно, народные), "тираны" — "под игом рабства гибнущие страны" и т. п. С совершенно серьезным видом и с немалым пафосом он прочел перед нами это дивное произведение революционной музы, ожидая, что юнцы не разберут и придут в восторг от столь пламенного "прославления свободы"; но в этой гипотезе будущий философ ошибся, и дело закончилось дружным смехом автора и его критиков» («Минувшие годы», № 3, стр. 192—193).
45
А. И. Иванчин-Писарев рассказывает об этом в своих воспоминаниях («Хождение в народ», изд. «Молодая гвардия», М.—Л., 1929, стр. 92).