И наши просто одетые девушки-курсистки казались моей душе настолько же милее всех светских и полусветских дам, насколько звездочки неба были милее блестящих театральных люстр.
А между тем со звездочками-то и трудно мне было видеться в моем доме!
Правда, я успел записаться в библиотеку и обменяться через нее парою записочек, из которых я узнал, что мои друзья все еще живы и здоровы, а заключенные товарищи мне шлют привет и все советуют жить спокойно у отца и заниматься «своими науками», пока не пробьет час, когда я буду нужен.
Но все это было так кратко, так недоставало личного общения...
Отец окончил свою газету и собирался мне что-то сказать... Вдруг дверь отворилась, и к нам вошел без доклада человек средних лет в очках. Он поздоровался с отцом и Марией Александровной. Затем вошедший сам представился мне и назвал себя:
— Доктор Яблоновский!
Отец пригласил его к чаю и сам налил ему стакан, так как Мария Александровна тотчас же ушла в свою комнату. Начался разговор на общие темы, который сначала показался мне совершенно неинтересным.
— Довольны вы квартирой? — спросил его отец. — Следующим летом я переменю в ней обои на лучшие.
— Да, квартира сухая, теплая.
— Вы живете в нашем втором доме? — спросил его я.
— В нем самом! — ответил он. — Буду рад, если вы забежите как-нибудь ко мне. От вашего до моего подъезда только шагов десять.
— С удовольствием, — ответил я равнодушно, так как мне показалось, что доктор не представляет из себя ничего особенного.
— А я хочу вас ограбить, — обратился он к моему отцу. — Позвольте вам представить почетный билет на бал, устраиваемый через неделю г-жой Философовой на ее квартире в пользу нуждающихся курсисток.
— Дайте два билета для меня и Коли, — ответил ему отец. — Сколько за них?
— Сколько пожелаете.
Отец встал и отправился в кабинет за деньгами.
И вдруг, едва лишь он скрылся за дверями, с доктором случилось что-то вроде припадка помешательства. Глаза его, устремившись на меня, вдруг завертелись колесом, а с руками, внезапно поднявшимися со стола, произошли какие-то конвульсивные жестикуляции. Он привскочил со своего стула и указал направление, по которому только что ушел мой отец. И все это без одного слова...
«Он внезапно онемел!» — подумал я с испугом.
Но тут его рука вдруг быстро опустилась в боковой карман сюртука, вынула оттуда записочку, сунула в мою руку, приложила в знак молчания палец к своим губам. Затем доктор Яблоновский указал пальцем, чтоб я сейчас же сунул записку в карман.
У меня сразу просветлело в голове. Это наш! Но только как смешно он устроил все это! Неужели он думал, что я не пойму его без такого количества немой жестикуляции!
Я кивнул ему головой, пряча у себя на груди записочку, и затем спросил:
— Давно вы в Петербурге?
— Да уже лет пять, — ответил он.
Затем внимательно оглянулся назад и сказал тихо:
— Непременно же приходите к Философовой, она очень интересуется вами и ждет вас, и, кроме того, там будет много народу, интересного для вас самих. Если бы отец ваш взял только один билет, я сейчас же предложил бы другой вам.
В это время отец возвратился с двумя десятирублевками, которые и вручил доктору. Я тут же простился с ним и отправился к себе в мезонин прочесть полученную записку.
«Оказывается, — писал мне Кравчинский — что у тебя в доме живет доктор Яблоновский, на квартире которого можно видаться с тобой. Познакомься с ним официально и даже выдумай себе какую-нибудь неважную болезнь, чтобы ходить к нему лечиться. А пока скажу тебе, что все друзья, на свободе и в заключении, крепко обнимают тебя. Только из твоих писем мы поняли причину удивительного поведения жандармов, явившихся ко многим студентам и курсисткам на вторую ночь после твоего освобождения. Все эти курсистки и студенты были изумлены, что производившие обыски не смотрели у них бумаг и писем, а просто, быстро вбежав, заглядывали под кровати, в шкафы и в уборную комнату, затем извинялись и сейчас же уезжали далее. Мы все недоумевали, кого они так усердно ищут, а, оказывается, это тебя!
Прилагаю здесь стихотворение на твое освобождение, которое написал Синегуб, твой бывший сосед в темнице, и еще письмо от одной хорошо знакомой тебе дамы».
Я развернул приложенную бумажку, и там рукой Синегуба было написано с посвящением мне:
Чувство бесконечного счастья и любви к моим друзьям так и разлилось по всему моему существу при чтении этого стихотворения. Сам Синегуб написал мне такие строки! Значит, в темнице меня любят! За что? Я этого решительно не понимал. Но, перечитывая десятки раз стихотворение Синегуба, пока не заучил его наизусть, я чувствовал, что это — факт. Потому что иначе зачем он стал бы мне писать? Лучше бы он написал это кому-нибудь другому.
«Вот какое счастье попасть в соседство к поэту! — думал я. — Почему я не могу написать ему в ответ что-нибудь такое же в стихах?»
Но в свертке лежала и другая бумажка, которую я еще не осмотрел. Это оказалось послание от Веры Фигнер, написавшей мне тотчас же, как только она получила известие о моем освобождении. Оно было полно самой нежной дружбы и радости о том, что я снова на белом свете. Она рассказала о своей жизни за истекший год, о своих личных надеждах на будущее, о беспокойстве за меня после моего ареста на границе и о намерении скоро приехать в Россию, а до тех пор просила подробно сообщить о всем пережитом мною. Мне живо представилась вся ее изящная, маленькая фигурка, как она, наклонившись над своим столиком, писала эти строки и думала обо мне.
Вот они, верные друзья на жизнь и смерть, неизменные и в радости, и в горе! Как ничтожны мне показались перед ними те нарядные светские барышни и дамы, с которыми старался теперь меня знакомить отец, надеясь, что их вид затемнит в моих глазах прежние облики!
За дверью послышались шаги. Я быстро спрятал в карман все эти бумажки и уткнулся в раскрытую передо мною книгу. Дверь отворилась, и вошел отец.
Я поднял голову от книги, и мне почудилось, что он подозрительно взглянул на мой стол.
«Не показался ли ему странным мой уход? Не подозревает ли он доктора? — подумал я. — Мне нельзя теперь дожидаться его вопросов, чтобы не приходилось лгать, а надо начать самому», — мелькнуло у меня в голове.
— Этот Яблоновский хороший доктор? — спросил я отца еще раньше, чем он подошел ко мне.
— Хороший, — ответил он, садясь. — Только нигилист. Ты будь с ним осторожнее, а то опять попадешься.
Он помолчал немного.
— Сегодня мы обедаем у Селифонтова, — сказал он. — Там будет и твой бывший товарищ, Протасов. Он теперь поступил в Николаевское кавалерийское училище.
— Значит, бросил гимназию из-за древних языков?
— Не думаю. Вероятно, он просто предпочел военную карьеру. Потолкуй с ним. Может быть, захочется и тебе. Эту молодежь ты можешь навещать и приглашать к себе, сколько тебе угодно.